Венок из хлебных колосьев

Венок из хлебных колосьев

 КОМНАТА ИСТОРИИ

Запись в моем дневнике:

24 мая 1979 г. Четверг.

В редакции степенно-толстый, старающийся говорить мудрыми афоризмами с сатирической тонкостью – артист Владимир Аркадьевич Лапин1, друг знаменитой танцовщицы Тамары Ханум2. Его предложение – писать книгу воспоминаний по ее рассказам.

Сделавшие по собственной научной работе на ее теме и на ее творчестве секретари разбежались в самостоятельное существование.

Я отказался. Основание: пока чисто интуитивное ощущение тех маловерных и канонических путей, по которым сегодня единственная возможность идти, рассказывая о ней. Но, вот, позже – обязательно.

 

Комната не казалась большой. И не потому, что мягкий полумрак стремился сгладить ее объемы… Проще всего, эту ограниченность пространства можно было объяснить множеством предметов, сразу окружающих того, кто входил в комнату. Впрочем, все-таки сами по себе они никак не создавали ту атмосферу плотной насыщенности, которая здесь была первым вашим впечатляющим ощущением.

Эта атмосфера рождалась совсем от иного.

От перекликающихся, пересекающихся, переплетающихся друг с другом голосов истории, словно исходящих от, казалось бы, самых обычных, знакомых предметов. Точно так же, как и от других, стоящих здесь же, рядом, но уже по-настоящему экзотических, волнующих воображение…

 

АЙСЕДОРА ДУНКАН И ШЕЙНЫЕ ПОЗВОНКИ

Запись в дневнике:

2 февраля 1980 г. Суббота.

Был в гостях у Тамары Ханум. Квартира, охраняемая сонным милиционером.

Она – в черном костюме, в туфлях на каблучках. 74 года. Плов с абрикосами, приготовленный ею. Интервью. При прощании захотелось поцеловать ей руку.

 

На стене, против широких окон, легко задернутых от резкого и прямого ташкентского солнца, вдоль стен – на подставках, на шкафах и, просто так, на полу – примостились приглушенно блестящие красками картины.

Тускло-коричневая медь чеканки, принявшая форму блюд, ваз, кумганов3 и чего-то еще, чуть-чуть фантастического, азиатского, застыла в сказочном танце фигур и объемов.

И не так ли сказочно в единый и яркий узор счастливой судьбы переплелись и дни ее биографии, женщины, которая тогда должна была войти в комнату?

И она вошла…

Тамара Ханум.

Ее квартира уже тогда, когда я в первый раз осторожно переступил ее невидимый порог, производила впечатление и музея, и не-музея. Музей – застывшая система. Здесь же – была хаотичность живого вкуса, нужных и ненужных передвижений любой, с виду самой что ни на есть коллекционной вещи. Здесь становилось очень обычным почти кощунственное тогда для меня, небрежное чтение книги с автографом человека, который уже давным-давно и история, и памятник которому где-нибудь на Sainte-Genevieve-des-Bois, Новодевичьем или же – в крайнем случае – на Ваганьковском.

Пабло Пикассо, Чарли Чаплин, Дмитрий Шостакович, Радж Капур, Гамаль Абдель Насер, маршал Чойбалсан и многие другие, не менее знаменитые и экзотические люди были знакомы с ней, а она – с ними.

Они дарили ей книги с автографами, милые вещицы и сувениры на память. А еще – фотографии. От официальных до постепенно желтеющих, любительских.

Вот рядом две из них. В деревянных рамках и под стеклом. Удивительно, что они хранятся здесь, в Ташкенте. Но ведь и Маяковский, и Есенин, чуть мутновато изображенные на них, тоже работали в те годы, когда начинала она, и тоже знали ее. Только если их имена были уже широко известны к первым годам тогда как раз победившей большевистской революции, то появление ее имени, как ни крути, стало возможным именно благодаря той самой, начавшей с разрушений всего и вся, революции.

Не будь несчастного Октября, кто знает – сколько бы еще лет или десятилетий падала пепельно-серая сетка чачвана – единственного окна в живой мир, пропускающего через прозрачное плетение конского волоса хоть какой-то человеческий свет в замкнутое пространство паранджи – на лица большинства женщин Туркестанского Востока?

Быть может, и на ее лицо…

Да, прибегала к ней за кулисы восхищенная Айседора Дункан. Не верила, что так танцевать возможно. И, настойчиво приближаясь к разгоряченному телу, просила разрешения потрогать, пересчитать шейные позвонки молодой танцовщицы, а потом торопливо ощупывала кости ее рук.

Да, признав неожиданность, неповторимость открывшегося таланта, бывшая прима-балерина Петербургского Императорского театра Матильда Кшесинская4 тоже аплодировала ей.

Но это все-таки удивляло меньше другого…

Слишком отличающимся от этих двух танцевальных карьер, слишком непохожим даже на самые из ряда вон другие выдающиеся артистические биографии было начало творческой биографии Тамары Ханум.

 

ОСТАВАЛАСЬ ТОЛЬКО ТАМАРА ХАНУМ

Запись в дневнике:

21 марта 1984 г. Среда.

Звонила Тамара Ханум. Да, встретиться очень нужно, но – давление 200 на 100.

 

Это ее театральное начало пришлось на двадцатые годы XX века. На то самое время, когда по-феодальному неповоротливая Средняя Азия была еще только-только разбужена привнесенной в нее политикой, еще бурлила непониманием нового и вздрагивала от непрерывной жестокости разгулявшейся братоубийственной гражданской войны.

«…почти каждый концерт коллектива сопровождался острой дискуссией, вызванной как содержанием самих номеров, так и участием в концерте женщин-актрис. Артисткам нередко приходилось слышать угрозы со стороны ярых защитников шариата и просто отсталых людей.

…Эти угрозы превращались иногда в открытые террористические выступления. Так, в марте 1927 года была зверски убита актриса Холчахон. Ее подруги – Тупахон и Таджихон, испуганные преследованиями, покинули труппу. Таким образом, к концу первого года в коллективе из женщин оставалась только Тамара Ханум».

Так о первых годах ее творчества и об участии в Узбекском этнографическом ансамбле повествовала в свое время книга «Узбекский советский театр».

Но, наверное, еще более сурово должны были бы прозвучать строки из книги, над которой сама Тамара Ханум тогда, – в конце семидесятых – начинала работать. Например, о дне, пожалуй, первой ее премьеры, и состоявшейся и – как будто не состоявшейся тогда, в Маргилане, в 1919 году…

Я не знаю, каким стало бы окончательное название задуманной ею книги, и завершила ли она ее, но тогдашнее рабочее название воспоминаний было до банальности просто: «Во имя искусства».

Это – о ее жизни.

ЗОЛОТАЯ МОНЕТА МАДАМИН-БЕКА

Запись в дневнике:

26 июня 1984 г. Вторник.

Телефонный разговор с Тамарой Ханум. У нее был инфаркт. Потом сорок дней в больнице. Плохо с глазами.

Пригласила на открытие персональной выставки картин своей дочери Ванцетты.

 

Маргиланская площадь «Урда таги», место той трагической для многих встречи 1919 года, хотя поутру и была полита водой от желтой лессовой пыли, сейчас уже вновь стремительно подсыхала. И несколько отряженных для этой цели мальчишек опять бродили по ней, ладонями выплескивая из кожаных ведер новую воду на новую уже пыль.

Кони шарахались от попадающих на них брызг, передергивали кожей и старались отодвинуться — поближе к толпе сшедшихся — туда, куда брызги не долетали.

Но молчаливые всадники так же молча, постукивая мягко-желтыми пыльными сапогами под брюхо, упорно удерживали их на месте, — вплотную к понатасканным коврам. На коврах же, скрестив ноги, сидели недавние, нет, все еще нынешние, все еще враги, каждый из которых – с упорством превосходства – взглядывал на навязанного соседа изучающе.

В долгой, к сегодняшнему дню остановленной стрельбе, они еще не выяснили, кто из них пролил больше крови до нынешнего дня нынешнего же 1919 года. Те ли, которые за русскую революцию на здешней азиатской земле, вроде бы и сулящую счастье, но счастье не собственное, чужое, издалека принесенное. Или же те, которым хотелось своего, национального, привычного, не тревожимого со стороны русскими пришельцами, уже более полувека втягивающими в свою международную политическую суету их азиатские интересы.

Не выяснили…

И вот теперь и те, и другие вдруг остановлены этим странным желанием своих вождей сесть на общие ковры праздника-сайля, чтобы договориться. Те, которые за русскую революцию, с теми, кто за свою – не тревожимую со стороны.

Глава басмачей Мадамин-бек, в черном небрежно не запахнутом халате с золотым шитьем по обшлагам, с главой союза «Кошчи»5 Юлдашем Ахунбабаевым, демонстративно одетым в красный уйгурский халат. То ли под цвет проповедуемой им революции, то ли под цвет всей в мутных событиях гражданской войны пролитой крови.

Оба – без оружия.

Но оба – в окружении топчущихся почти что по коврам всадников: каждый – с позвякиванием и постукиванием железа о железо, каждый – в мелких холодных отблесках серебрящегося металла – винтовок, охотничьих ружей, кривых сабель и, засунутых за оттянутые вниз бельбаки6, тяжелых револьверов.

Главное, чего добились два вдруг заигравших оркестра, рассевшихся в разных местах, так это – одновременного испуганного вскрика всех близких к площади птиц, разом вспорхнувших в небо и бестолково заметавшихся над людскими головами. Дойры, рубабы и чанги7 народного оркестра выплескивали на всех одни музыкальные звуки, а медно-блестящий духовой – совсем-совсем другие.

Услышав все это, и поняв, что сайль как будто бы начался, приведший ее сюда бродячий артист – юморист и масхарабоз8 Юсуп-кызык выскочил на середину площади и – не обращая внимания на Тамару, держащуюся за полу его халата – заподпрыгивал в быстром танце.

– Делай, как я… – только и успел он шепнуть.

Интереснейший это был человек – Юсуп-кызык, танцующий клоун. Считаясь здесь, в Азии, не королем, но – более чем королем – падишахом смеха, он достиг такой славы, что его однажды вызывали даже и в Санкт-Петербург, на коронацию императора Николая II, где от его мимики и телодвижений хохотала вся утонченная аристократическая знать северной российской столицы.

– Делай, как я… Только и всего, – повторил он.

И она это сделала. И это у нее получилось лучше, чем у Юсупа-кызыка, которого давно все знали, а ее – нет.

Танцевала девчонка всем своим телом, и лишь ее маленькая головка как бы жила иной, невозмутимой и строгой жизнью с таким же точно и выражением лица. Даже длинные волосы, запрятанные под тюбетейку, как в маленькую тюрьму, не выплеснулись на свет, не обнаружились. И все подумали, что так весело и серьезно пляшет перед ними какой-то новый мальчишка-бача.

Слегка приподняв спрятанную в черном рукаве руку и неторопливо выпустив из него несколько быстро задвигавшихся пальцев, глава басмачей поманил неузнанную Тамару к себе и сказал:

– Танцуй, мальчишка, танцуй. Ты это делаешь лучше, чем, наверное, танцовщицы из бывшего гарема эмира Бухары…

– Мадамин-бек показывает благодарность…

– Мадамин-бек доволен…

– Мальчишка понравился нашему благородному беку, – подобострастно перешепнулись между собой все, созванные на сайль.

Достав из развернутого бельбака одну золотую монету, бек повертел ее между пальцами, на мгновение остановил, посмотрел на взъерошенную Тамару, стоящую перед ним и, поплевав на тяжелую денежку, твердым движением прилепил ее к ней на лоб.

Приложив влажную ладошку к груди, она поклонилась, не зная еще – что делать дальше.

Но все вдруг разом решилось и за нее и – за всех.

Пиликающие звуки музыкально совсем разбредшегося оркестра перекрылись резкими всплесками винтовочных выстрелов.

Дружбы не получилось: сшедшиеся мириться люди уже сорвались в общую свалку, криками, взмахами сабель и винтовочно-револьверной трескотней безуспешно пытаясь вернуть свой собственный мир.

Даже если бы девчонку не ударила чья-нибудь бестолковая пуля, ее непременно бы затоптали, подмяв под желтые сапоги. Но Юсуп-кызык, выдернув Тамару из суматошно и зло кричащей толпы, потащил ее за собой, спотыкаясь и путаясь в полах собственного халата.

 

НЕСЛЫШИМЫЙ ТАНЕЦ

Запись в дневнике:

28 июня 1984 г. Четверг.

В 17.00 открытие выставки Ванцетты Ханум Картины просто профессиональны и ничего больше.

Театрально коленопреклоненный Батыр Закиров, целующий руку Тамары Ханум на глазах всего выставочного зала.

 

И вот – снова все та же ее квартира, охраняемая сонным милиционером в форменных штанах на подтяжках.

Знаю, ей – плохо. Проверяю, приглядываясь, когда она выходит из комнат – в черном костюме, в туфлях на каблучках.

Эти высокие туфли – первое, что смущает. В возрасте далеко за семьдесят, после болезней?.. И так легко, и так стремительно, и с таким естеством юной женской походки… Той, на которую оглядываться неприлично, но – и не оглянуться нельзя.

Я отношу себя к поколению, для которого сочетание «Тамара Ханум» – это законченный, выкристаллизованный годами сложной жизни образ, закономерно и давным-давно в лаврах прилегший на справочные страницы многих Энциклопедий, хотя бы даже Большой Советской.

Мне не удалось увидеть ее на сцене и я уже знал, что – не удастся…

Уже последние выступления Тамары Ханум, внешне обычные для публики, для нее самой стали еще одним испытанием на мужество, а не только на талант или актерское мастерство.

Медленная болезнь, исподволь отнимая слух, наконец, почти полностью его отняла…

Хотя недавние зрители еще видели, как она танцевала, и слышали, как за ее спиной, на сцене, или впереди – в оркестровой яме – рождалась музыка для танца, сама она уже не могла ее расслышать. А все-таки – танцевала. Ритм, мелодия, читаемые по рукам дирижера, по взмаху смычка, или увиденные в бесшумно вздрагивающей дойре, пока помогали ей. Так же, как вечно живущая в каждой частице ее удивительно гибкого тела память о музыке – теперь одна только память! – исчезнуть которой дано не будет. Что бы ни случилось.

Но о том, насколько трудным были для нее последние концерты, мало кто догадывался тогда. И мало кто задумывается сейчас, вглядываясь в хроникальные кинокадры, снятые на ее многочисленных выступлениях многие годы назад, или вслушиваясь в слова ее песен, в записях тоже теперь далеких – телевизионных.

Тем не менее, на момент той давней нашей встречи, для меня первой из трех, книга ее воспоминаний была уже, наконец, в работе. Поэтому то, что обязательно должно было войти в книгу, отчасти входило и в наш разговор-интервью, строившийся сложно, по той же схеме последних – ею не расслышиваемых – танцев: с повторением и пересказом самой себя то на одной, то на другой высокой ноте.

Меня всегда интересовало, – что же было главное для нее: танец или песня? Ведь и в первом, и во втором она достигла высокого, неповторимого мастерства. И я спросил ее об этом.

Отвечала сначала очень общо и вроде бы даже заучено, но собственная же расшифровка собственных же слов, идущая следом, по кругу трудно-разговорного танца, намного углубляла тему:

– И песня из слов, и песня движений тела для меня неотделимы. Поскольку и то, и другое это все одно – музыка, то есть – вершина искусства, как считал Толстой. Это возможность ярко, через живущее мелькание ярких красок всевозможных восточных одежд раскрыть перед зрителем, и – не в последнюю очередь – перед собой еще какую-то, быть может, ранее неизвестную, незаметную частицу мира. Его опасной чувственной красоты. Покорить зрителя через образ, через откровенную пластику тела, даже если он, зритель, не знает ее иероглифического языка, через пластику предельно выразительную – не парадокс ли? – именно здесь, у нас, на закрытом в самом себе Востоке.

А почему я говорю – «…не в последнюю очередь перед собой»?

Так ведь это потому, что у человека искусства без его личного первооткрытия не сможет произойти передача этого открытия зрителям, слушателям или читателям, например… Как в вашем деле. Нельзя кому-то помочь сделать открытие, если так или иначе оно не состоялось в тебе. Что же тогда кому-то передавать?..

Открытие же – всегда работа. Работа над книгой у Тамары Ханум началась потом… Прежде книги было столь же творческое создание танца, ее неповторимого танца, который становился вдруг возможностью полного самовыражения, ключом всего.

И плакали, и смеялись, и сгорали во всех человеческих страстях женщины самых разных народов мира, ожившие в движениях ее тела, во взмахах ее рук, в легкой посадке ее гордо откинутой головы.

А до концерта – обычная жизнь артиста. Десять… сто… — а может и больше – банально длительных репетиций. Везде и всюду. Подчас, вызывая недоумение постояльцев, даже в холлах неприспособленных для этого гостиниц. Когда за стеклами окон снег, дождь или сорокаградусное пекло. Когда хочется спать и все бросить. Когда вне репетиционного зала, если он все-таки здесь оказался, – чужой, незнакомо манящий или – наоборот – чем-то отталкивающий город.

Тем не менее, шутя или не шутя, сказала она в ту нашу первую встречу, что и сегодня иногда ей очень хочется уйти жить в гостиницу.

Тогда я не понял тех ее слов.

– Я не привыкла к дому, – немного грустно говорила она, придерживая сползающую с плеча шаль, – самолет, поезд, машины… привычнее.

– Значит, поездки?

– Да. В моем репертуаре танцы разных народов мира. И разве я смогла бы правильно осуществить постановку танца, пришедшего, допустим, из Польши, из Ирана, или из Индии, ничего не зная об обычаях этих стран?

С ПРАВОМ НОШЕНИЯ ЛИЧНОГО ОРУЖИЯ

Запись в дневнике:

28 июня 1984 г. Четверг.

Продолжаю разговоры с Тамарой Ханум о прошлом. Дети и война. Завтра – у нее дома.

 

Многочисленными были ее путешествия, неповторимо трудными длительные поездки. Только за годы Великой Отечественной войны, именуемой ныне в независимом Узбекистане – Второй Мировой, Тамара Ханум со своими концертами побывала в Монгольской Народной республике, в Иране, на Кавказе (в распоряжении генерала И.В. Тюленева), на Дальнем Востоке, не говоря уж о – Бог весть каких – передовых вдоль всей линии фронта и об отдельных кораблях Тихоокеанского, Черноморского и Балтийского флотов, например, крейсере «Октябрьская революция» и линкоре «Петропавловск».

Уже двадцать второго июня 1941 года в здании Ташкентской филармонии было накурено так, что изнеженные меццо-сопрано боялись потерять голос, задохнувшись в нервно шевелящемся папиросном дыму: составлялась телеграмма на имя Народного Комиссара Обороны К.Е. Ворошилова. Сидели долго.

Текст же получился коротким:

«Артисты ансамбля Узгосфилармонии под руководством Тамары Ханум просят Вас направить ансамбль на фронт для обслуживания частей Красной Армии. Тамара Ханум, музыканты – Пулат Рахимов, Гафур Салихов, Акоп Кадыров, Эргаш Шукуров, концертмейстер А.М. Четвертаков».

Ветер еще сдувал красно-черную кирпичную пыль с разбитых снарядами и искалеченных авиабомбами стен древнего, только что освобожденного Киева, а на шаткой сцене уже возрождалось искусство. Там пела Тамара Ханум.

Пела и в Бадене, и в Вене.

По каменным, исцарапанным гусеницами танков мостовым австрийских городков еще проходила, будто проржавленная от войны пехота, а Тамара Ханум уже поднималась в кузов грузовика с отброшенными вниз полурасщепленными бортами и снова пела.

Пропахший дымными облаками войны расстроенный Будапешт переставал оплакивать свои прекрасные взорванные мосты, когда тоже слышал ее голос.

Только на обратном пути автобус с фронтовою бригадой, проскакивая мимо рушащихся зданий, переползая через хаос кирпичных завалов в освобождаемых и освобожденных городах, мимо печных остовов исчезнувших в огне деревень, становился молчалив: кроме шофера, казалось, там спали все. И – кроме нее…

Иногда она неожиданно просила шофера остановиться.

Дальше трогались уже не одни. Тесня артистов, все так же в обнимку с дойрами и рубабами спавших друг подле друга, в автобус набивались посторонние.

Это – по ее просьбе – подбирали беспризорных.

Скольких ребятишек перевез тогда ее автобус, не сосчитать и не вспомнить. Она подвозила их до ближайшего эвакопункта, до теплого человеческого жилья.

Теплым человеческим жильем был и ее собственный дом в Ташкенте. Мальчишки и девчонки, отставшие от эшелонов, в бестолковщине вокзалов потерявшие семьи, месяцами, до той поры пока артистка вновь не уезжала на фронт, ночевали, ели и обретали более или менее приличную одежонку под ее крышей.

– Таких случаев было много, – вспоминала Тамара Ханум. – Ни фамилий, ни имен память не сохранила…

И они, пережидавшие недетскую грозу в ее комнатах, где не хватало ни кроватей, ни постелей, где спасались тем, что спали по-восточному на расстеленных по полу курпачах – предельно узких стеганых азиатских матрасах, так вот, и они ни имени ее, ни того, что именно она, та самая, уже и тогда знаменитая Тамара Ханум вернула их к человеческой жизни, потом не вспоминали. Слишком малы и несчастны были. А поздняя взрослая память избирательна – в дневной жизни лишь на хорошее, в ночных же кошмарных снах пусть и действительно на худое прошлое, но – только до утра, до естественного забвения.

Ей будет присуждена Государственная премия бывшего СССР. А еще – за участие во фронтовых бригадах – Приказом командующего Дальневосточным фронтом – присвоено звание капитана и подарено личное оружие с правом его ношения.

Но прежде особой наградой ее ансамблю стал расшатанный железнодорожный вагон. Его подцепляли то к одному, то к другому очередному составу, идущему на фронт...

Премия – 50 тысяч рублей – ушла в Фонд обороны. На нее построили танк (бортовой номер – 77), экипаж которого – бойцы из Узбекистана – стал гвардейским.

Счет исполненных ею концертов, очевидно, также можно назвать гвардейским: позже – с разбега и для начала – их насчитали более тысячи, нет, даже намного более9... Потом сбились.

ПРЕДСКАЗАТЕЛЬ СУДЬБЫ

Запись в дневнике:

22 марта 1986 г. Суббота.

Сейчас она все еще больна, и свой юбилей – 80-летие – просила перенести на осень.

 

– О чем еще будет ваша книга? – спросил я тогда, уже заранее зная ответ. И еще зная, что, не дождавшись достойных помощников, она сама взялась за писание своих записок. Спросил из вежливости. Но уж больно неловко было наслаждаться ее рук прекраснейшим пловом с абрикосами, не ведя – из приличия – хоть небольшого, но светского разговора.

– О, жизнь у меня была долгой и интересной необычайно. Я обязательно стану говорить об искусстве. О том, как нужно оставаться в нем самим собой. О том, что копия всегда остается копией, на какой бы талантливый оригинал она ни была похожей. Что любой человек, в чем бы он себя ни проявлял, должен быть индивидуален…

Когда-то моя жизнь бежала торопливо, а сегодня, похоже, идти стала медленней…

Но это и лучше. Есть возможность, не особенно торопясь, вспомнить очень многое. Особенно мои встречи с необыкновенно хорошими людьми. Я богата такими встречами.

И об одной из них я сейчас расскажу непременно. Об очень давней. Произошедшей в том же тысяча девятьсот девятнадцатом, когда случилась и та смертельно опасная история с Мадамин-беком и спасшим меня «Падишахом смеха» – Юсупом-кызыком…

Могла ли я знать, к кому привел он меня едва ли не на другой день, чтобы я показала свои танцы и пропела тоненьким голоском свои песни?

Буквально на улице, рядом с железнодорожными путями, где тупо лязгали черными буферами старые вагоны, где густой чернотою дымили грязные паровозы, я спела и одну свою любимую…

А человек, к которому меня подвели, и который меня слушал, измученно улыбнувшись, попросил выступить в том концерте, где будет участвовать и он сам.

Потом мне сказали, что стихи для песни, которую я пела, написал он, поэт – Хамза Хаким-заде Ниязи10.

Произнеся это имя, Тамара Ханум осторожно посмотрела в мою сторону: слышал ли я о нем?..

Я слышал.

В советское, радостно выдувавшее своих апологетов, искусственно сконструированное время, в Ташкенте стоял скучный памятник этому некогда живому поэту. Он одновременно был похож и на тяжелую колонну, и на объемную, статично застывшую фигуру с дореволюционного дагерротипа. Его героя таким придумали идеологи, а смотревшие им в хвост и, естественно, подрабатывающие в государственном идеологическом магазине, скульпторы иным его изваять не могли. Они могли, правда, добавить к бесталанной идее идеологов своего, худо-бедно ли, но – существующего таланта, доведя идею до некоего канонического абсурда.

Такой была эта, слава Богу, недолго просуществовавшая скульптура, и таким был тоже, слава Богу, сгинувший в лету, многосерийный же фильм о нем. Кажется – «Огненные дороги»

А был он, Хамза Хаким-заде Ниязи, всего-навсего обычным поэтом, в существо натуры которого органично и закономерно входил восторженно необъективный взгляд на мир, который всякий нормальный поэт способен увидеть таким, каким никогда этот мир в реальности не бывает. И быть не может, запрограммируй его своей конъюнктурной волей хоть тысяча государственных идеологов.

Хамза бы мог писать хорошую лирику, но тут подвернулась докатившаяся из России, революция, и он легко сделался ее поэтическим крестоносцем, более святым, чем сам Папа Римский.

Он приехал в Фергану из Коканда и, как скучно писали о нем: «…развернул разъяснительную массово-политическую работу».

Развернул через школу, в которой преподавал, и через любительский музыкально-драматический кружок, в котором им набранные туда неофиты считали правильным изображать все как можно ближе к жизни, в эдакой первобытной, необработанной, да еще и не рожденной тогда, системе Станиславского. Они столь реалистически кричали на сцене, что казалась – ссорилась вся махалля.11 Они столь размашисто жестикулировали руками, что ни один предмет, к которому приближались эти мельнично мельтешащие руки, не оставался на своем месте, но отлетал в сторону. Они столь нелицемерно выясняли сюжетные взаимоотношения, что – случалось – дрались по-настоящему: будто здешние красные и белые, то есть – гражданской войной поделенные люди. И те, что становились официальной властью, и те, что ее не хотели, а мечтали о своей.

Последних, без разбора – правы они или не правы, называли тогда басмачами.

К слову сказать, и к тем, и к другим, как в той же России, немало прилепилось бандитско-воровского люда; пусть пожар и идеологический, но – чем не возможность бесплатно обогатиться…

Девчонка Тамара и старик Юсуп-кызык тоже чуть-чуть побродили меж кишлаков со своими веселыми концертами, как немного побродил по ним со своей разъездной драматической труппой и поэт Хамза, оставивший из-за любви к лицедейству дела школьные.

Однако между танцами Тамара пела песни вовсе не о мировой революции, но о том, чему всегда аплодировали, потому что это было понятно – о том, как хорошо и грустно жить, или о том, как весело умирать, если по тебе есть кому плакать.

– И вот об этом я ему тогда спела… Его же собственную, как оказалось, песню… И эту же мысль, как получилось, станцевала ему… Рядом с железнодорожными путями. И он улыбнулся и попросил выступить в том концерте, где будет участвовать сам. А еще сказал фразу, очень похожую на ту, что произнес Мадамин-бек:

«Танцуй, девчонка. Танцуй. Лучше, чем это делают женщины, природа никогда не сможет сделать…». Своим приглашением на свои концерты, своим участием в моей судьбе он тоже привел меня на сцену…

Наверное тогда даже мудрый Юсуп-кызык не понимал, а девчонка Тамара и того меньше, что своим приближением к концертам Хамзы они приближались к собственной смерти. Ведь женское или девичье лицо на открытой сцене, с которой, как вот с этой самой сцены, убрали занавес, открывающий живое действие жизни, занавес-паранджу, и показывают его всякому, кто того пожелает, что это вызов чести тому, кто того не желает.

Открытие лица ведь подобно всеобщему обнародованию только тебе принадлежащего, прежде спрятанного тела, или выставлению напоказ содержимого твоего сундука с только тебе принадлежащими драгоценными камнями.

Или с отсутствием их..

И не то страшно, что все подобное у тебя уведут, надсмеявшись над тобой, но то, что ты сам грешен и вполне способен не устоять и польстится на чужое.

За открытое прилюдно лицо – отцы убивали дочерей, мужья – жен, братья – родных сестер…

Осмелиться так выйти на сцену – значило подписать себе приговор.

Даже мужчины, играющие женские роли в спектаклях, поставленных Хамзою Хаким-заде Ниязи, старались так выйти из театра, чтобы их не увидели разгневанные зрители, – часто даже и через окно.

Осмелившиеся же женщины вторым своим искусством считали умение незаметно раствориться в толпе зрителей, прикрыв лица, обнаженные на сцене, паранджою, спасающей их от убийства в жизни.

Подобная удача оказывалась ценнее цветов и аплодисментов.

Хамза, режиссируя свои постановки, все же снова и снова – по сути – словно бы раздевал их в нетерпении мгновенным разом приблизить счастливую гармонию будущего, освобожденного от сковывающих одежд, от паранджи, накинутой человеческими привычками на живое тело человеческого многовекового существования.

И его убили в горах святого для мусульман места, в горах Шахимардана – кишлаке Ферганской долины, едва ли не среди тех самых камней, где по преданию останавливался хазрат Али, муж Фатьмы, дочери пророка Мухаммада...

ПОСЛЕДНЯЯ ОТРЕШЕННОСТЬ

Запись в дневнике:

29 июня 1984 г. Пятница.

Новая для меня квартира Тамары Ханум. Дворик с фонтанчиком.

Пыльные платья в зале с плохо разобранными сувенирами.

Небольшой разговор.

Она лежит усталая, старая и, в сущности, вся остальная жизнь уже вокруг нее.

 

Ко второй половине жизни Тамары Ханум у нее накопилось столько славы, что уже требовалось большое официальное место, куда можно было бы ее, эту славу, складывать.

В обычном многоэтажном доме, на каком-то из верхних этажей еще вполне комфортно могла жить пожилая женщина, облаченная славой, но сама слава уже не помещалась среди жилого домашнего запаха ее квартирных стен.

И Тамару Ханум с почтением переселили в иное пространство существования – в квартиру, где уже как будто не было комнат, но были залы со стендами для сверкающих шелком, шитьем и переливами бархата платьев. Где маленькие предметы ее личной жизни стали превращаться в артефакты большой музейной истории, обклеиваться формулярными карточками и заноситься в архивные кондуиты. Где появились новые люди, должно быть, – младшие или даже старшие научные сотрудники-искусствоведы. Но где все так же неизменно присутствовал – должно быть, все тот же – милиционер в штанах-галифе на узких подтяжках.

В первую нашу встречу я не совсем так, как она того хотела, понял эти ее слова:

– Я не привыкла к дому, – немного грустно говорила тогда она, придерживая сползающую с плеча шаль, – самолет, поезд, машины… привычнее.

Зато, показалось, что понял сейчас. Впрочем, наверное, снова не так, как она того хотела. Но там, в этих самолетах, поездах, машинах и гостиницах ей, пожалуй, оказалось бы лучше.

Жизнь Тамары Ханум богата была не только встречами…

Те сотни платьев, что здесь теперь стали храниться в стеклянных музейных саркофагах, сами по себе подчас были драгоценностью. Не метафорической, настоящей.

И это для них, а не для нее как будто бы продолжал быть все тот же милиционер.

Ведь иные из ее платьев были расшиты золотыми нитями, в иные же были вкраплены драгоценные и полудрагоценные камни. Вот отсюда-то – и постоянное ленивое присутствие почти домашней фигуры – охраняющего богатство милиционера в повторяющихся подтяжках: не сидеть же ему в полном обмундировании, при пистолете, в жилой квартире при сорокоградусной наружной жаре…

Он будто бы тоже стал артефактом ее искусства и последних дней завершенной судьбы.

Все это расположилось на первом этаже выделенного страной здания – с явным расчетом уже тогда на будущий приплод интересующихся танцовщицей посетителей, легко придав ее квартире явное ощущение музея и не-жилья.

Ее новая квартира теперь по-настоящему была уже большой. В прежней, – мягкий полумрак живого жизненного уюта стремился сгладить пространство…

Свет чистых окон квартиры нынешней, все то же множество все тех же прежних предметов, сразу окружающих того, кто входил в комнату, будто раздвигал и разбрасывал в стороны, выстраивая вдоль стен.

Я не был посетителем. Мне всего лишь надо было уточнить у великой Тамары Ханум два или три факта из ее исчезающей биографии. И я вошел в новую дверь, еще тогда без таблички – «открыто от… и до…».

Под бдительным взглядом пристального милиционера, под неотвлекающимися на пустяки кивками нескольких мэнээсов я взялся искать Тамару Ханум, что получилось не сразу. В комнатах-залах, где как будто жила она, а точнее – теперь уже эхо ее жизни, Тамары Ханум не оказалось.

И во внутреннем дворике, прохладном азиатском патио, ее тоже не нашлось. Лишь на невысокой супе12, в уголку, подобрав под себя ноги, накрытые легкою простыней, тихо дремала седая старушка, полностью утонувшая в своей белой ночной рубашке.

ВЕНЧАЮЩИЙ ЖЕСТ ИВАНА КОЗЛОВСКОГО

Запись в дневнике:

20 марта 1987 г. Пятница.

«Арабское танго». Голос Батыра Закирова откуда-то из небытия. Из прошлого. И образ – до сих пор, а, быть может, и навсегда стоящий перед глазами: он – на коленях перед сидящей Тамарой Ханум, мягко целующий ей руки, с лицом очень смуглым даже под золотисто-пронизывающим мертвым светом софитов.

 

Чем объяснить то давнее и всеобщее признание ее таланта людьми самых различных вкусов и убеждений, самых различных национальностей и самого различного возраста?

Чем объяснить и ту любовь, с которой к ней относились все те, кто хоть один раз видел ее искусство?

Искренностью во всем, что она делала? Пожалуй, да… Высокой техникой исполнения? И это верно. Необычностью художественной биографии и биографии вообще? Несомненно…

Но я бы объяснил такое еще одним – ее умением чувствовать душу и одного человека, о котором она рассказывала танцем ли, песнею ли, и каждого народа в целом. То есть – ее пониманием художественной, духовной народной жизни.

Однажды, через многие-многие годы после первых шагов, благословленных Хамзой Хакимом-заде Ниязи, когда закончился один из ее теперь уже очередных концертов, знаменитый певец Иван Семенович Козловский мягко надел на ее еще чуть разбросанные после танца черные волосы венок из колосьев пшеницы.

Это было, пожалуй, не просто оригинальным выражением восторга зрителей. Скорее, это было символом самой большой, взятой ею художественной высоты, самого высокого искусства, мерилом которого может быть только равноценное ему – колоски пшеницы, хлеб.

В 1956 году Тамаре Ханум было присвоено звание Народной артистки тогдашнего Советского Союза…

Вот и все, что я могу сейчас рассказать об этой удивительной, жившей когда-то в Ташкенте, женщине. О ее настоящем таланте, о суровой и счастливой судьбе, о «первой ласточке Востока», как назвал ее некогда витиеватый Анатолий Васильевич Луначарский.

Для полноты образа можно бы, конечно, добавить два или три штриха к ее жизненному портрету. Рассказать о том, как иногда вечерами она писала очень слабые, но искренние стихи, тоже похожие на воспоминания, как подолгу простаивала у окна, где тянулась к свету очень любимая на Востоке ароматная трава райхон – европейский базилик, выращиваемый ею. И где зелеными стрелками когда-то побежали вверх колоски пшеницы, осторожно воскрешенные ею из нескольких зерен того, неповторимого венка…

 

Запись в дневнике:

30 июня 1991 г. Воскресенье.

Умерла Тамара Ханум. Женщина истории и искусства…

У меня было с ней три встречи.

Надо бы, со временем, свести их в один хороший добрый рассказ о ней.

 

 

P.S.

Но, все-таки, – что же это за имя такое – «Ханум»? Сейчас привычное.

«Ханум» – на Востоке всего-навсего значит – «женщина».

Так к ней обращались.

Но только тогда, когда хотели сказать, что она не просто – женщина, но еще и уважаемый человек.

Когда-то это все приходилось утверждать. Даже с риском для жизни.

И она утвердила.

 

1 Лапин Владимир Аркадьевич. Заслуженный артист бывшей УзССР. Режиссер. Лауреат Международного конкурса в Габрово. «Талант – слово зыбкое. И поди разберись теперь, природа так распорядилась, или обстоятельства позаботились о том, чтобы человек украсил свое дело ослепительными блестками мастерства» – так напишет о нем народный артист СССР Аркадий Райкин.

2 Тамара Ханум (1906 – 1991) – псевдоним Тамары Артемовны Петросян, узбекской танцовщицы, певицы, народной артистки бывшего СССР. Родилась в Фергане. В 1925 году окончила Центральный театральный техникум в Москве. В 1926-28 гг. – танцовщица музыкально-этнографического ансамбля в Ташкенте. В 1928 – 1935 гг. один из организаторов музыкально-драматических театров в Самарканде, Коканде и других городах Средней Азии. Принимала участие в становлении узбекского национального балетного театра. Реформировала исполнительский стиль узбекского женского танца. В 1935 году выступала на Первом Всемирном фестивале народного танца в Лондоне. Жила и умерла в Ташкенте.

3 Кумган – кувшин для омовения, обычно медный.

4«Так рассказывала сама Тамара Ханум. Но в апологетической и мемуарной литературе о ней, приводимые слова иногда приписываются и Айседоре Дункан. Что, в общем-то, не удивительно, - в 1925 году, когда Тамара Ханум уже гастролировала в Париже и Берлине, к танцовщице за кулисы приходили целыми делегациями. В одной из них были звезды европейской хореографии, в том числе - бывшая прима-балерина Петербургского императорского театра Матильда Кшесинская и Айседора Дункан. Пожалуй что любая из них могла произнести такие слова…»

5 «Кошчи» – Союз бедняков по совместной обработке земли.

6 Бельбак – небольшой платок. В несколько раз свернутый, служит на Востоке поясом для халатов, иной же раз и местом хранения монет.

7 Дойра – род бубна на Востоке. Рубаб – струнный щипковый музыкальный инструмент, распространен у большинства народов Азии. Чанг – узбекский и таджикский струнный ударный инструмент, нечто вроде цимбал.

8 Масхарабоз – уличный артист на Востоке

9 Еще по одной газетной статистике: 15 фронтовых бригад узбекистанцев дали свыше 4000 концертов.

10 Хамза Хаким-заде Ниязи (1889-1929). Поэт. Драматург. Композитор. Режиссер. Учился в медресе и в русско-туземной школе. Учительствовал в Маргилане и Коканде. Сотрудничал в газетах «Садои Фаргона», «Садои Туркистон», в журналах «Ойна» и «Аль-Ислох». Обогатил классическую поэтическую метрику (аруз) за счет форм народного стиха (бармак). Автор стихотворных сборников на узбекском и таджикском языках. Наиболее известны его пьесы «Бай и батрак», «Проделки Майсары», «Тайны паранджи».

Убит в кишлаке Шахимардан в Ферганской долине.

11 Махалля – в Средней Азии, отдельный небольшой и компактный квартал, живущий по своим внутренним законам взаимопомощи и поддержки.

12 Супа (вар.: суфа) – небольшое возвышение чаще всего внутри восточного дворика. Место для отдыха.


Фотогалерея


Комментарии

Владимир, 14 июля 2009

Очень приятно найти частичку информации о своём дяде - Лапине Воле, которого уже нет.
Спасибо за эту публикацию.
С уважением, Владимир Лапин.

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская