Чужая девочка

Чужая девочка

 

Ирина Мягкова – известный театральный критик, переводчик.
Попробовав себя в новом творческом опыте, она создала не просто воспоминания о жизни своих предков и своей собственной, а интереснейшее для всех повествование о жизни целого поколения.
Мы предлагаем вашему вниманию первую главу книги «Чужая девочка», которая выйдет в издательстве «НЛО». 
 
 
Довольно долго, пока мне не исполнилось лет 8-9, мы с мамой играли в чужую девочку. Во время прогулок, обычно в темное, тревожное и неуютное время дня мама на какой-нибудь мой вопрос вдруг задавала свой - сакраментальный: «Девочка, а ты чья? откуда?»  Я по инерции, хотя игра была уже знакома, продолжала привычное общение, но немедленно наталкивалась на отчуждение. «Девочка, где ты живешь? Родители, должно быть, тебя ищут. Ступай домой. Хочешь,  я тебя провожу?» - участливо говорила мама. Впрочем, уже не мама, а совершенно незнакомая женщина. В числе других талантов моя мама была наделена и явными  актерскими способностями, и роль сердобольной, но посторонней прохожей ей удавалась как нельзя лучше. И сколько бы я не пыталась ее «расколоть», она продолжала настаивать на своей «легенде»,  до тех пор, пока я,  уверовав в «предлагаемые обстоятельства», не впадала в полную растерянность, если не сказать в отчаяние. Тогда она дарила мне катарсис, возвращая в явь…
Откуда взялась эта игра? Играл ли в нее еще кто-нибудь, кроме нас?
Какого эффекта искала мама? Вспоминала ли о своем сиротском детстве? Воспроизводила ли невольно мировой сюжет о потерянном и найденном ребенке? Но как бы то ни было,  роль чужой девочки закрепилась за мной практически на всю жизнь. Страстно желая быть своей, такой, как все, войти в то или иное сообщество людей, я неизменно оказывалась отторгнутой, и страх перед этой неизбежностью приводил к тому, что даже в дружбе, с людьми, к которым меня тянуло, я никогда не проявляла инициативы, ждала, чтобы выбрали меня. Больше всего на свете боялась показаться навязчивой. Сегодня, из опыта прожитых лет, из литературы я знаю, что таких, как я, много, и мне чрезвычайно интересен был бы рассказ об ином опыте, опыте человека укорененного, счастливого своей общностью с другими. Конечно, такие есть, но что-то не попадаются их  свидетельства. А, может быть, чужеродность – вообще необходимое свойство наблюдателя и оценщика?..
Странным образом через много лет, когда я была уже студенткой, сюжет о чужом ребенке ко мне вернулся. Я шла вечером из дома в Консерваторию пешком – через Лубянку, Охотный ряд, Тверскую… Где-то на углу Тверской и Брюсова переулка ко мне подошел мальчик лет 8-9, тихий, вежливый, задумчивый, и что-то спросил на тему, как пройти…Уже не помню, что именно. Потом у нас завязался разговор на общие темы: кто я, куда иду, где живу…Он спрашивал не нахально, очень заинтересованно. И неожиданно посреди разговора вдруг спросил, можно ли ему пойти со мной. Я сначала не поняла, что он имеет в виду. Объяснила, что иду на концерт, билет у меня один. Но мальчик сказал, что он подождет, пока концерт кончится, и можно ли ему потом пойти ко мне домой. Я опешила и быстро, пока не сообразила ничего другого,  проговорила ему все старые мамины реплики про родителей, которые, наверное, беспокоятся, про то, что уже поздно и прочее. Мальчик ответил, что родители не беспокоятся. Дело принимало серьезный, и даже драматический оборот. Сдать его в милицию мне и в голову не пришло. Взять его к себе, разумеется, было невозможно. Я не видела никакого выхода из этой ситуации, кроме старого, проверенного в детстве: перестать играть в эту игру, то есть, вернуться в исходную ситуацию – двух незнакомых людей на улице. Мы попрощались, но мальчик не выходил у меня из головы весь вечер и в следующие дни тоже. Тем более, что напомнил мне про чужую девочку – вечно актуальную для меня тему.
Был у меня в жизни  еще один эпизод с чужим ребенком. Место действия – Ханой, куда я приехала, будучи научным сотрудником НИИ киноискусства, на закупку фильмов. Время действия – начало 80-х годов. Мучительная, влажная жара. Живу в гостинице, которая стоит на сваях прямо над огромным озером. Из окна виден молоденький солдатик в лодке, который охраняет гостиницу со стороны озера и норовит заглянуть тебе в номер, когда ты раздеваешься, если  по неосторожности не задернуть шторы. И виден вдающийся в озеро вправо по его периметру полуостров с одинокой пагодой.
Во Вьетнаме наша делегация была все время под присмотром, самостоятельное хождение не очень поощрялось, тем более, что и времени свободного было мало, да по такой жарище и не дойдешь пешком никуда. А я люблю ходить одна. И решила встать рано-рано утром и до завтрака (и до жары) дойти до этой пагоды. Шла довольно долго, вызывая удивленные взгляды встречных вьетнамцев, правда, редких. Дошла до острова (оказалось, что это не полуостров, а остров, соединяющийся с берегом длинной насыпью), дошла до пагоды. Она оказалась очень старой, изящной, но потерявшей свои религиозные функции. Там жили люди. В тот момент, когда я туда вошла, никого внутри не было, но уже торопилась ко мне женщина, стиравшая белье на озере неподалеку. Как у большинства вьетнамок, возраст ее было определить нелегко. Одета, как все, - в темные штаны и тунику. Она улыбалась, что-то мне говорила по-вьетнамски, я что-то ей отвечала по-русски. Я знала, как по-вьетнамски поздороваться, и знала слово «ленсо», что означало – «советский человек». И оба слова ей сказала. Она стала показывать мне пустынный интерьер пагоды и подвела к месту, где прежде был алтарь, и где теперь на небольшом возвышении лежал тряпичный сверток. А в свертке – крохотная трехмесячная (женщина показала на пальцах) девочка. Очаровательная, темноголовая, большеглазая и улыбчивая. Женщина спросила, есть ли у меня дети. Я кивнула. Спросила, сколько. Я показала, что одна. Она показала, что у нее семеро (осталось невыясненным, где же они находились в тот момент). Вслед за тем она решительно взяла сверток с девочкой и сунула мне  в руки. Я поняньчила девочку, повосторгалась ею (совершенно искренне) и попыталась положить на место. Но женщина воспротивилась, и я поняла, что она хочет отдать мне ребенка насовсем. Первой моей реакцией было согласиться и взять. Но сразу же возник вопрос: как я ее повезу домой и как легализовать усыновление. И второй раз чужая девочка отказалась от чужого ребенка. А угрызения совести почему-то остались.
В еще большей степени остались они от третьей встречи с «чужим ребенком». Дело было в Ленинграде, во времена сурового дефицита.  Пообедать командировочному человеку практически было негде – пирожковая на Невском, да кафе Норд с блинчиками, где, в отличие от пирожковой, можно было сесть за столик. Народу было много, и ко мне подсел мужчина с мальчиком лет одиннадцати. По сложившейся привычке и в ожидании заказа, я пыталась угадать, что за люди и какие у них отношения. Сразу же все получалось довольно странно. Мужчине было лет сорок. Ухоженный, хорошо одетый, по-восточному предупредительный и как-то даже домогающийся моей благосклонности, он довольно резко контрастировал с мальчиком, угрюмым, диковатым, в потрепанной школьной форме и с  трауром под обгрызенными ногтями. Мужчина едва притронулся к своему блинчатому пирогу, а мальчик ел много и жадно. В результате я отобедала раньше их и ушла. Тогда, в 70-х, ни гомосексуальная тема, ни тем более педофилия были не на слуху. Этот вариант мне не сразу пришел в голову: думала,  мальчик – дальний родственник, дядя из другого города решил его покормить…А, когда  вариант постучался в сознание, я уже была на улице. Но что можно было сделать?  К кому кинуться? Они просто обедали, у мужчины наверняка была правдоподобная версия их встречи. Ощущение собственной беспомощности  и соучастия в преступлении угнетало. Моя хата оказывалась с краю, а сама я вела себя вопреки собственной убежденности, что чужого горя не бывает. Чужая этому чужому мальчику…
Мама, напротив, если где и была  чужой,  таковой себя не ощущала. Более того, как талантливая актриса, всегда создавала «типический» образ среды обитания.  Так, ложась в больницу на операцию, она срочно приобрела цветастый халат и шерстяную кофту поверх: так одевались женщины в больницах. А в последней своей, ужасающей (по отношению к больным, прежде всего) больнице добилась от персонала внимательного отношения тем, что сыграла роль матери Андрея Мягкова. Когда ее спросили, не родственница ли она известному актеру, мама ответила утвердительно, а потом так вжилась в роль, что и мне пришлось как-то поддакивать этой легенде…  
У нее была фантастическая способность к общению на любом уровне. Она могла завязать переписку с любым полюбившимся ей писателем или созвониться с ним, и просто явиться к нему. И с этим писателем завязывались отношения на долгие годы. Так было, например, с Корнеем Чуковским или с Владимиром Солоухиным. Уже в глубокой старости, не выходя из квартиры, она могла соединиться с любой организацией, чтобы добиться устранения каких-либо неполадок в доме. С Радио или ТВ, чтобы высказать свое мнение или пожаловаться. С газетой, в результате чего получала заказ на реплику или статью. Она могла пробиться без всяких знакомств, с одной лишь только уверенностью в своих правах в любую приемную. И, если я всегда воспринимала чиновников как врагов, заранее была готова к тому, что они меня отфутболят, и они, видимо, чувствовали во мне эту обреченность, и отфутболивали, то мама всегда умела добиться от них своего. Постоянным состоянием ее духа была активная оборона своих рубежей. Особенно, если дело касалось меня. Если мы куда-то ехали вместе или вместе стояли  в очереди, скандала было не избежать. Конечно, в толпе, в давке, бывало, что меня и толкали, и  тогда мамина реакция была мгновенной. До смешного. Однажды в троллейбусе, я кому-то наступила на ногу,  человек выдернул ногу, и я потеряла равновесие. Мама: «Вы почему толкаете моего ребенка?». Человек: «Да не толкаю я вашего ребенка, просто ногу свою выдернул». Мама (завелась и не смогла уже остановиться): «Осторожней ноги надо выдергивать».  Возразить на это было нечего, человек в растерянности умолк, а у нас дома эта фраза надолго осталась напоминанием о нелепости иных притязаний.
Мама даже в скандалах оставалась своей, ибо была участницей, а я при ней в любом скандале оставалась не участвующим  чужеродным объектом. Впервые свою чужеродность среди сверстников я осознала, когда мне было лет шесть.   Мы ездили на свидание к отцу на станцию «Второй пост»,  в подмосковное Ховрино. Там был лагерь, куда отца отправили на первых порах в 1944 году по 58 статье за рассказанный анекдот (потом он перекочевал под Сталинск). Возвращались вечером, поезда ходили плохо. Вдруг остановился на минуту один, где везли детей, тоже из лагеря, только пионерского. Посадки на него, естественно, не было, но мы с мамой, конечно же, сели. Стояли в тамбуре. В вагоне сидели девочки в беленьких кофточках и красных галстучках. Одна заплетала другой косичку, а мне показала язык. Казалось бы,  пустяк, но для меня исходное событие, означавшее, что меня не принимают.
Развитию комплекса чужой девочки способствовала и школа, куда я поступила в 1946 году. В этом году наплыв первоклашек был огромен: пять параллельных классов по сорок с лишним человек. Женская школа №644 в Армянском переулке (в ее дворе снимали «Летят журавли») была добротная, кирпичная, с широкими светлыми коридорами. Почти как в фильмах о школе тех времен типа более поздней (1948) «Первоклассницы». Казалось, что и жизнь в школе будет такой же, как в кино, – «с дружбою, с книгою, с песнею». С любимой первой учительницей…
Но по широким и светлым коридорам шествовала, поджав губы, высокая, худая, с неизменным кружевным воротничком, никогда не улыбавшаяся директриса Ольга Савиновна, внушавшая ужас всем без исключения.  И семенила на высоких каблуках маленькая пухленькая завуч, имевшая прозвище Щука – не столько по созвучию слова с ее фамилией – Шукалова, сколько по удивительной способности точным и хищным движением выдергивать из толпы учениц то одну, то другую и устраивать ей страшный публичный разнос с криками и угрозами – во устрашение всем окружающим.
Справедливости ради все же следует отметить, что инициативе кого-то из этих двух руководящих дам мы были обязаны редкой по тем временам демонстрацией кинофильмов в актовом зале школы. И не самых плохих. «Ивана Грозного», например.  Или «Пятнадцатилетнего капитана»…
Врезались в память портреты и изречения великих писателей на стенах все тех же коридоров: «Все мы – народ, и все, что мы делаем, есть дело народное», «Человек – это звучит гордо», «Если враг не сдается, его уничтожают», «Вставайте, цепи разорвите, и злодейской вражьей кровью волю окропите» и рядом с этими патетическими или устрашающими – неуместное «В человеке все должно быть прекрасно…».
А любимую первую учительницу звали Варвара Дзараховна. Это была довольно грузная женщина, гладко причесанная, с неизменным серым вязаным платком на плечах. Наделенная явными организаторскими способностями, она использовала их как на пользу классу, так и для себя лично. Для класса  были организованы дополнительные занятия – музыкальные и рукоделия. Музыкальные занятия вела  веселая и живая Мария Николаевна, мать Эрки Певзнер. В актовом зале школы мы маршировали под Рондо в турецком стиле Моцарта, разучивали народные танцы и потом выступали с ними на школьных праздниках. На рукоделие я не ходила вследствие патологической к нему неспособности. Но вела кружок мать Лялечки Козловской Серафима Михайловна, урожденная Долгорукова. Разумеется, ни той, ни другой родительнице ничего не платили. Как выяснилось позднее, Дзараховна шантажировала матерей положением их девочек в школе.
Свои визиты в наиболее благополучные семьи нашего класса она использовала в личных целях: собирала себе на подарки к праздникам, занимала деньги, которые никогда не отдавала, как и одолженные книжки, гоняла чаи, даже в ванной мылась. И, конечно, благоволила к дающим.
На мне это отразилось следующим образом.
Меня ей любить было не за что. Мало того, что мама ничего не могла ей дать, но и я в начальной школе и училась неважно (писала чудовищным почерком, уроков не учила, благо маме в голову не приходило проверять мои уроки и вообще влезать в школьные дела),  и при этом, главное,  смирной не была и вела себя вызывающе. Один раз  во время урока вдруг иголку решила у нее попросить (пуговица оторвалась на каком-то важном месте). В другой, не подумав, исправила учительнице неправильно поставленное ударение …Она, надо сказать, по-русски говорила плохо. Особенно запомнилась одна ее ошибка, когда она читала Пушкина про зиму:
«Пришла, рассыпалась; клоками повисла на суках дубов. Легла волнистыми коврами среди полей, вокруг холмов». В словосочетании «на суках» она ухитрилась поставить ударение на первом слоге, получилось –  на сУках…
И потом Варваре Дзараховне было известно, что мой отец сидит. На одном из первых уроков она опрашивала класс про отцов: кто был на фронте, кто где работает и т.д. И все получалось так, что мой отец ни под какую категорию не попадал. А  участвовать-то хотелось. И я тянула, тянула руку, а она все не спрашивала и не спрашивала. Пришлось выкрикивать: «А мой папа в лагере, а мой папа в лагере…». Сочувствия у Варвары Дзараховны это вызвать никак не могло. Своим малолетним воспитанникам она не раз повторяла, что у нас в стране зря сажать не будут, поэтому и адвокаты никому не нужны, никчемная профессия. Как следствие ее воззрений и отношения ко мне, у Варвары Дзараховны сложилась постоянная игра с классом, где мне было отведено особое место.
Посреди урока, чтобы дети расслабились («Мы писали, мы писали, наши пальчики устали, наши ручки отдохнут и опять писать начнут»), она, приняв выражение лица, обещающее, что сейчас будет смешно, спрашивала у класса: «Дети, кто хочет сидеть за одной партой с Евсеенко?»  Ира Евсеенко была очень славная, добрая девочка,  отец ее был нефтяным министром, а у мамы имелась поразившая мое воображение шуба из обезьяны. Весь класс поднимал руки. «А с Наташей Ильиной кто хочет сидеть?» - продолжала учительница. Наташа Ильина была умница, отличница, а папа у нее заведовал отделом в Госплане. Все поднимали руки. Назвав еще пару человек, Варвара Дзараховна делала паузу и потом с заговорщическим видом  и с интонацией, заранее исключавшей вариантность ответа,   задавала свой коронный вопрос: «А кто хочет сидеть с Фасман?». Это была моя тогдашняя фамилия. Девочки смеялись и прятали руки за спины. Я молча сносила: чужая – так чужая.
Правда, так продолжалось, пока мы чуть не повзрослели, а я не стала хорошо учиться, да еще и на утренниках выступать с художественным чтением.
Однажды в четвертом классе на привычный вопрос, кто хочет со мной сидеть, руки подняли человек десять. Почти акция гражданского неповиновения. У меня появились первые подруги – Нета Костанян, тихая девочка, учившаяся музыке, и Верка Лурье, непокорная, вроде меня.
Вообще школа для меня никаких надежд («школьные годы чудесные») не оправдала, хотя надеяться я продолжала почти до выпуска. Огромный наш класс ничто не объединяло. Семья каждой девочки выживала по-своему. Бедность была страшная. Однажды я зашла домой уже не помню к кому. Мы тогда легко слонялись и по улицам после уроков, и по домам друг к другу – просто так. Дом, в который я пришла, стоял в Малом Комсомольском (Златоустинском) переулке. Возможно, тот самый дом, что, единственный, уцелел от Златоустинского монастыря, и где были монашеские кельи. Но то, что я увидела в огромном полуподвальном пространстве даже не коммунальной квартиры, а скорее общего вагона, больше всего походило на ночлежку из «На дне» Горького. Занавески, перегородки, копошение человеческих существ и запах нищеты, в котором  более всего присутствовало помойное ведро, чтобы не сказать – параша, и очистки от подгнившей картошки. С тех пор я никогда больше туда не заходила.
Правда, кроме отчуждения, школа наша вызывала и у меня, и, думаю, у всех жгучее любопытство к одной из учениц. Она была на год старше классом, и звали ее Гуля Джугашвили.
На переменах мы, первоклашки, бегали смотреть на внучку Сталина, как на заморскую принцессу, и ходили за ней хвостом по коридору.  С ней было связано несколько школьных мифов. Первый: она никогда не заходит ни  в школьную уборную (ей запрещено или она брезгует), ни в школьный буфет (у нее с собой бутерброды с икрой). Второй (более поздний): пионерский галстук ей повязывал сам товарищ Сталин. И третий,  происходящий из учительской. Однажды   учительница позвонила Гуле по телефону (вроде она болела и в школу не пришла), и к телефону якобы подошел товарищ Сталин (очевидно, сидел у ее постели), отчего учительница потеряла дар речи.
Сама я наблюдала однажды лишь ритуал гулиных прогулок во дворе ее дома.
Дом (его называли домом НКВД) – в стиле конструктивизма – был построен в середине 30-х годов на месте разрушенного Златоустинского монастыря. Там жили в основном чекисты. Это был целый комплекс: к жилому дому во дворе примыкало, фасадом в переулок небольшое общественное здание, где архитекторами запланирована была столовая и парикмахерская, как и полагалась конструктивистским «городам солнца». На моей памяти в общественном здании по-прежнему находилась парикмахерская и  закрытая столовая, а также  распределитель пайков для старых большевиков.
Гуля жила вдвоем с мамой – красивой яркой брюнеткой  (я однажды видела ее в школе, и она чем-то была расстроена). Стоило ей (Гуле) выйти во двор, как со всех сторон к ней сбегались девочки. Самые удачливые пристраивались рядом  и брали ее под руки, к первым подсоединялись вторые, третьи и следующие. Получалась длиннющая шеренга, во всю ширину  двора. Гуля двигалась по кругу и рассказывала что-нибудь из прочитанного. В тот раз, когда там оказалась я, она пересказывала мифы классической Греции. Она походила на циркуль, а шеренга вычерчивала круг. Крайние в поворот не вписывались и отпадали.  Выбывшим (я – среди них) заняться было нечем, они маялись, но не уходили. В какой-то момент Гуле надоело рассказывать, и она, тогда уже десятилетняя, предложила: Давайте играть в лошадки! В лошадки я играть не стала.
Сочетание наивности и образованности осталось в ней на всю жизнь и не принесло счастья. Образование она получила впоследствии на французском отделении филфака Университета (куда и я мечтала поступить, да мне не удалось). Защитилась. Занималась алжирской литературой. Замужем была за алжирцем. Родила от него глухого  мальчика. Мама моя тогда с ней подружилась, поскольку они вместе гуляли – Гуля со своим Селимом, а мама с моей дочкой Ирой.  Потом алжирский муж уехал к себе на родину, а Гуле с  ним не разрешили, дабы не повторять казуса ее тетки Светланы Аллилуевой… О наивности я сужу и по ее отношению к деду, которого она считала оклеветанным и невиновным в бедах страны (окружение было виновато и, прежде всего, Хрущев).
Конечно, ее не миновало проклятие, лежавшее на этой семье. Мама ее кончила в психиатрической больнице. И неудивительно: каково было  ей пережить всю история с несчастным ее мужем Яковом. Кстати, у Гули сложилась собственная версия судьбы отца.
Согласно официальной версии, Яков попал в плен, имя его фашисты использовали в листовках, дабы побудить солдат сдаваться, а потом предложили обменять сына Сталина на Паулюса, на что Сталин, якобы, ответил крылатой фразой, что он солдат на фельдмаршалов не меняет.  Погиб Яков в лагере, бросившись на проволоку ограждения.
Существует и другая, более романтическая и более драматическая, на мой взгляд, версия, тихо передававшаяся из уст в уста и рассказанная маме Борисом Слуцким.
Яков дожил в лагере до прихода освободителей, которые организовали сыну Сталина беспрепятственное следование прямо до Москвы. Он явился живым и относительно невредимым домой и позвонил отцу. Тот к телефону не подошел, но через Поскребышева передал, чтобы Яков тотчас же явился. Больше его никто не видел.
По версии Гули,  отец ее погиб в 1941 году, выходя из окружения, а в лагере был немецкий агент-двойник. Она опирается на результаты экспертизы 2002 года, признавшей и листовку, и письмо Якова к Сталину, и его лагерные фотографии  фальшивкой, и на путаность свидетельств бывших с Яковом в лагере очевидцев.
Мой интерес к Гуле как к школьной достопримечательности никак не был связан с обожанием Сталина. Я никак к нему не относилась, потому что он никакого отношения не имел ко мне. Я была слишком мала, чтобы связать с ним арест отца, и не доросла до диссидентства. Мама никогда этого имени не произносила. Сталин казался мне фигурой абстрактной, условной. В музее подарков товарищу Сталину, открытом в 1949 году к его семидесятилетию, я думала только о том, зачем ему так много всего одинакового. Но, если в музее чужое массовое обожание вызывало скорей недоумение, то в достаточно патетическом стишке (потом и песню написали на этот текст) меня почему-то, конкретностью что ли, тронула вьетнамская девочка, у которой Сталин на портрете оказался похож на вьетнамца:
 
Хижина из бамбука в далеком стоит Вьетнаме.
Там девочка вышивает в подарок Сталину знамя.
 Бегают быстро пальцы, и хочется улыбаться.
 И Сталин похож на знамени чуточку на вьетнамца.
 
В день смерти вождя (впрочем, еще официально не объявленной) нас в школе собрали на линейку – все в том же светлом и широком коридоре. Многие плакали, были потрясены. Я – нет. Мне было интересно, что ОНИ (тоже вполне абстрактное понятие) будут делать. И еще думала о хорошем. О том, что нынче вечером пойду на «Пигмалиона» в филиал Малого театра, и будет играть любимая Зеркалова. Увы, по случаю траура, «Пигмалиона» заменили на скучнейшую и нуднейшую «Евгению Гранде», заставив-таки  публику пострадать вместе со всем народом.
Свою чужеродность с мнением и настроением большинства  в том же марте 1953 года я (в который раз!) почувствовала все в той же школе, когда дебютировала как критик. Но прежде надо сказать, что чуть ли не единственным светлым воспоминание о школе была школьная библиотека и библиотекарь Антонина Петровна. Я паслась в библиотеке часами. Помогала вести читательские формуляры, наводить порядок на полках, писала отзывы на прочитанные книги. Когда в 1954 году мужские и женские школы решено было слить, и меня перевели в бывшую мужскую №312, Антонина Петровна подарила мне на память под большим секретом почему-то списанное первое издание романа Каверина «Исполнение желаний», и  роман этот остался одним из моих любимых на всю жизнь, тем более, что первая редакция отличалась от последующих неуловимым ароматом времени.
Однажды Антонина Петровна сообщила о грядущей читательской конференции с присутствием автора, дала мне книжку М.Прилежаевой «Над Волгой» и попросила высказать на конференции свое мнение. Мария Прилежаева была успешной, орденоносной советской писательницей. Успех ее базировался, прежде всего, на биографии Ленина («Жизнь Ленина») и книжке о Калинине. В романе «Над Волгой» речь шла об очень хорошем мальчике. Мамы нет. Папа работает на автомобильном заводе (действие происходит в Ярославле). Мальчик не только сам любит читать и слушать музыку (то есть, ровно то, что и я любила больше  всего), но заражает весь свой не очень путевый класс любовью к Чайковскому. Все начинают ходить в концерты, обмениваться пластинками, рассуждать о Возвышенном и Прекрасном. Вот тут я, исходя из опыта своей собственной школьной жизни, не поверила Прилежаевой. Но как объяснить, почему это не может быть правдой? Помню, что мучилась этим вопросом. А сказала, что музыка – это не собирание марок, так просто всех Чайковским не увлечешь, что написанное – неправда. Говорила в актовом зале, с трибуны, руки-ноги тряслись. Однако зал меня не поддержал. Сохранилось мое письмо к отцу, где я пишу про конференцию (кстати, о Сталине в этом письме – ни слова, хотя, повторяю, конференция состоялась в марте 1953):
«Но наши примерные пионеры решили, что книга не должна быть жизненной, а должна иметь исключительно воспитательное значение. Автору критика тоже не понравилась. Я не стала с ними спорить». Настоящее торжество принципов социалистического реализма! А Антонина Петровна потом мне потихоньку сообщила, что Прилежаева спрашивала обо мне: что за девочка, из какой семьи, кто родители. Я тогда перепугалась, как бы маме или отцу (он тогда жил в Гудауте, куда я ему и писала) чего не сделали. Но обошлось. Игры в Чужую девочку наказания не повлекли.
Про другие игры с мамой не помню. Да ей особенно и некогда было со мной играть: в конце войны и после нее в учреждениях работали с утра до ночи, а она служила секретаршей, сначала в Центросоюзе, потом  в Главгазтоппроме. Начальник сидит до ночи, ну и секретарша при нем. Однако к Новому году она добывала елочку (что было нелегко, так как елочных базаров не было, и приходилось ловить частников-браконьеров) и неизменно делала для нее игрушки. Конечно, это были и цепи из цветной бумаги, но больше – «штучное», художественное производство - головки сказочных персонажей из заранее собранной цельной яичной скорлупы (требовалось ловко выдуть содержимое яйца из крохотной дырочки) и в соответствующих головных уборах и воротниках из папиросной бумаги. Делала мама и замечательные картонные фигурки балерин в бумажных пышных пачках, конькобежцев – все цветное, разрисованное вручную. Потом мы вместе наряжали елку, используя и покупные игрушки – зверушек из посеребренного картона.
Но самым большим наслаждением  было для меня чтение вслух.
Я уже упоминала об актерских способностях мамы. Она была красавица, музыкальная, с прекрасным голосом, живая, яркая, быстрая. И  превосходно  читала. У нас дома долго хранились старинные сборники  стихов «Чтец-декламатор», и она наизусть читала оттуда весь репертуар начала века. «Все васильки, васильки, много их выросло в поле. Помнишь, у  самой реки мы их сбирали для Оли…»; «Каркнул ворон «Nevermor»…»; «Скачи, князь, до вражьего стану, а я и пешой не отстану»; «Вот и больница. Светя, показал в угол нам сонный смотритель»… Она же и мне привила страсть к художественному чтению. Уже в детском саду в Москве я громко и с пафосом «рассказывала», как тогда говорили, стихотворение Иосифа Уткина (он только что погиб на фронте в 1944)  «Машинист»:
 
Стук колес и ветра свист,
Мчится поезд — дым по пояс.
Бледен русский машинист,
Он ведет немецкий поезд.

Кровь стучит в его висках.
Мыслей спутался порядок;
В длинном поезде войска
И снаряды... и снаряды!

И шумит родная рожь,
И вопят поля и пустошь:
«Неужели довезешь?
Не допустишь... не допустишь!»

Водокачек кирпичи,
Каждый дом и каждый кустик —
Все вокруг него кричит:
«Не допустишь... не допустишь!»

За спиной наган врага,
За спиною смерть... Так что же!
Жизнь, конечно, дорога,
Но ведь честь еще дороже.

Ветер шепчет: «Погляди,
Высунься в окно по пояс:
Путь закрыт, и впереди
На пути с горючим поезд».

Он с пути не сводит глаз.
Семафор, должно быть, скоро.
Вот зажегся и погас
Глаз кровавый семафора.

Сердце сжалось у него —
Боль последняя, немая.
Немец смотрит на него,
Ничего не понимая.

Но уж поздно понимать!
Стрелки застучали мелко.
«Родина, — он шепчет, — мать...» —
И проскакивает стрелку.

Взрыва гром и ветра свист.
Ночь встает в огне по пояс;
Гибнет русский машинист,
Гибнет с ним немецкий поезд.

 
Приходя с мамой или с тетей Верой в гости к знакомым в коммунальные квартиры, я собирала жильцов на кухне, рассаживала,  на что попало, и  «выступала». И самое удивительное, что люди не сердились, не сопротивлялись, а выслушивали меня.
Еще мама пела городские романсы – из тех, что разыскивали потом для передачи «В нашу гавань заходили корабли»: «Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан»,  «Когда в море горит бирюза», «Край велик Пенджаб», «Шумит ночной Марсель…», из Вертинского – «В пыльный маленький город, где вы жили ребенком…».

Я и сейчас не могу сдержать слез, когда вспоминаю финал песни:

Но однажды сбылись те мечты сумасшедшие.
Платье было надето, фиалки цвели.
И какие- то люди, за вами пришедшие,
В катафалке по городу вас повезли.

На слепых лошадях колыхались плюмажики.
Старый попик усердно кадилом махал.
Так весной, в бутафорском, смешном экипажике,
Вы отправились к Богу на бал…
Были в мамином репертуаре и революционные песни. Особенно я любила «Заводы, вставайте, шеренги смыкайте, на битву, на битву шагайте, шагайте. Проверьте прицел, заряжайте ружье, на бой, пролетарий, за дело свое, на бой, пролетарий, за дело свое. Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных, вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…» Эта песня звучала тревожно и торжественно. И еще, конечно, «Там, вдали за рекой угасали огни…»
Весь мамин песенный репертуар я воспроизводила сначала в детском саду, потом в пионерских лагерях. В детском саду Центросоюза, который ютился в обычной квартире многоэтажного дома,  и где двора для гулянья не было вообще, нас водили гулять по окрестным улицам (Маросейка, Большой и Малый Комсомольский переулки, проезд Серова, Ильинский скверик). Группа четырехлеток медленно тянулась по тротуарам и непременно пела какую-нибудь «походную» песню (наследие армии?). Я была запевалой. Поскольку ни одна из маминых песен для хождения не подходила, чаще всего мы пели популярные  тогда на радио (радио практически выключалось в доме только на ночь) песни англо-американских союзников. Первая: «Зашел я в чудный кабачок, Вино там стоит пятачок, С бутылкою сижу я на окне, Не плачь, милашка, обо мне». А милашка ему отвечает: «Вернись, попробуй, дорогой, Тебя я встречу кочергой, Таких пинков тебе я надаю, Забудешь песенку свою».  Пели мы ее по партиям – за него и за нее, дружно подхватывая все вместе последнее слово фразы и припев: Будь здорова, дорогая, я надолго уезжаю, и когда вернусь, не знаю, а пока – прощай! Прощай, и друга не забудь. Твой друг уходит в дальний путь. К тебе я постараюсь завернуть как-нибудь, как-нибудь, как-нибудь…
Вторая песня, более известная - «Мы летим, ковыляя, во мгле…»…
Пела мама обычно за работой – штопкой, глажкой. Или когда мастерила шляпки из материала заказчика. Откуда-то (скорее всего от тети Веры) нам досталась деревянная болванка, на которую, она, предварительно распарив, натягивала фетр, прибивая гвоздиками и тем самым придавая форму, а потом создавала свои маленькие шедевры для заказчиц, подрабатывая нам  на жизнь, довольно нищенскую. Недавно в фильме про Коко Шанель узнала, что та тоже начинала со шляпок, но показанные в фильме модели не впечатлили: у мамы было интереснее. Она экспериментировала в основном с полями, помещая их то вертикально, то вкруговую, то под углом, находя бесконечно разные варианты изгибов, то двумя будочками над ушами, то крылышками, как на сандалиях Меркурия. Из обрезков цветной кожи и замши, из покрашенных ею же деревянных бусин делала и нашивала изящные украшения в виде резных листиков, лепестков, ягод. Получалось всегда шикарно, потому что вкус у мамы был безупречный, а фантазия неиссякаемая. Пела за делом, но читала по книжке только в свободное время. Это был отдельный ритуал. Мама надевала синий стеганый халат с поясом-шнуром (как уж он у нее сохранился от довоенной жизни при всех наших военных скитаниях!?), зажигала настольную лампу под зеленым абажуром, закуривала папиросу «Беломор» или «Любительскую» и начиналось волшебство.
У нас была хорошая библиотека (отец собирал, но в голодные послевоенные годы почти все ушло к букинистам), а у мамы был не только талант чтицы, но и прекрасный вкус. Мне доставалось все самое лучшее в литературе и в самом лучшем,  мамином исполнении.
Мой роман с книгами имел определенные вехи и потрясения. Самое раннее визуальное воспоминание – два огромных тома, принесенные отцом. Оба в тесненных кожаных  переплетах,  с золотым обрезом, металлическими застежками (что особенно  меня потрясло), со специальными как бы раскладными подставками и с удивительными картинками. Мне было года четыре, я не знала, что это,  и только годы спустя спросила у отца, когда он уже вернулся  после лагерей и запрета на Москву, что это было. Оказалось, - «Рейнеке-Лис» и Библия с иллюстрациями Доре. Отец как принес, так и унес назад эти книги (должно быть, дорого за них просили), а я на всю жизнь их запомнила.
Книжный голод наступил, когда ушла к букинистам чуть ли не вся домашняя библиотека (отец сидел с 1944 года, мама зарабатывала скудно). И в первых классах школы состоялась моя встреча с другим книжным чудом. Мы были в гостях у маминой приятельницы Наташи Фокиной. В Тарасовке, в старом доме. И там стоял шкаф, битком набитый старыми книгами. Преимущественно дореволюционными. Преимущественно детскими. Как всегда, не хватило времени, чтобы хотя бы хорошенько рассмотреть все обложки – нарядные, коленкоровые, с золотыми тиснеными буквами, другие - с картинками.  Чуть ли не вся Золотая библиотека Товарищества М.О.Вольф в характерных красных обложках. Я как присела у шкафа, так больше ничего в доме и не увидела. Там была вся серия Луизы Олькот про маленьких женщин и маленьких мужчин и про то, как они стали взрослыми, «Школьный год» де Амичиса, «Маленький человек» Доде, «Маленький лорд Фаунтлерой» Бернета, «Каникулы» Графини де Сегюр, Русские народные сказки, много-много запрещенной Чарской, да разве все перечислишь!
Слава богу, Наташа давала книги читать. Тогда еще не наступили времена страшного книжного дефицита, когда в домах у счастливых обладателей библиотек можно было увидеть на книжных полках такой стандартный текст: 
Не шарь по полкам жадным взглядам
Здесь не даются книги на дом
Лишь только явный идиот
Знакомым книги отдает.
Увы, очень многие из этих «старорежимных» – да, наивных, да, сентиментальных, «идеологически невыдержанных», но таких добрых и справедливых книжек, - оказались недоступны моему и более поздним поколениям юных читателей. Если только родители не позаботились об их просвещении. Мои позаботились.
Но пора, думаю, рассказать о маме более связно. Насколько это возможно, конечно, потому что при ее жизни не очень-то я расспрашивала о прошлом, о чем сегодня страшно жалею.
Моя мама, Мягкова Татьяна Ивановна родилась в Москве в 1916 году.
Ее мама, о которой я не знаю ничего, умерла очень рано, в 1920, и от нее сохранилась лишь чудесная фотография. Отец, Мягков Иван  Прокопьевич окончил сельскохозяйственный институт в Москве. На групповой студенческой фотографии – чистые и вдохновенные лица, каких сегодня уже не встретишь. Успел повоевать, судя опять-таки по фотографии в военном мундире. Эту фотографию мама сберегла, хотя она была предметом страшной тревоги при обыске, когда пришли за моим отцом («белый офицер» в семье). Сберегла она на долгие годы и офицерский походный кожаный сундучок с многочисленными  ремешками и множеством внутренних отделений. Сундучок сначала занимал почетное место в нашей с мамой комнате, а потом,  уже  в нашей с мужем квартире, сундучок постепенно перекочевал на лоджию, и хранились в нем уже не письма и бумаги, а инструменты,  банки с красками, всякая всячина. Пока он не размяк, и от него не начали отслаиваться куски кожи. Пришлось выбросить…
О дальнейшей судьбе  деда мама ничего не рассказывала (боялась, видимо), но случай свел меня, когда я работала завлитом в Театре Станиславского, с писателем Гавриилом Николаевичем Троепольским. Во время гастролей Театра в Воронеже он подошел ко мне и спросил, не родственник ли мне Иван Прокопьевич Мягков. Получив утвердительный ответ, разволновался, сказал, что это был его старший друг и что оба они были последователями ученого-аграрника А.В.Чаянова, когда работали на селе. Известно, что Чаянов, сторонник кооперации, ратовавший за сохранение индивидуальных крестьянских хозяйств и заклейменный Сталиным в 1929 году, в 1930 году был арестован. Сопоставив факты (мама осталась совсем одна в 14 лет, то есть, как раз в 1930),  думаю, что деда моего постигла та же участь (по делу Трудовой крестьянской партии), но только Чаянова расстреляли в 1937 году, а Ивана Прокопьевича уже в 1930 сослали в Казахстан, где он и сгинул, видимо, намного раньше.
Маму воспитывала в основном тетя Валя, сестра ее покойной матери. Она тоже умерла рано, но, пока она была жива, маленькой Тане открылась интереснейшая богемная среда 20-х годов. Тетя Валя работала в Совкино и была хороша собой. На групповой ее фотографии с сотрудниками видна табличка на стене: «Рукопожатия отменяются». Стало быть, инфлюэнца свирепствовала. На другом, явно курортном фото юная красавица сидит в южном саду, внутри старинного иссохшего фонтана, а на бортике фонтана стоит живая цапля. И таким умиротворенным счастьем и красотой веет от этой  картинки,  такие дореволюционные детские ассоциации приходят на ум – «Леди Джейн, или Голубая цапля» (популярная детская книжка Сесилии Джемисон начала ХХ века), словно ничего ни с кем нигде не случилось, и все хорошо. Так вот, тетя Валя водила племянницу и на спектакли Мейерхольда, и на спектакли Таирова, и на спектакли Станиславского, и в Большой… И однажды, когда мама рассказывала мне о своих театральных впечатлениях, я, привыкнув, что она видела все, спросила, не видела ли она и Комиссаржевскую (Вера Федоровна умерла в 1910 году) … Ходили они и по гостям, где хорошенькая и умненькая Танечка сиживала на коленях  у Есенина, например («многим ты садилась на колени, а теперь сидишь вот у меня»), разговаривая с ним про разное…
Думаю, что тетя Валя была вхожа в разные дома еще и потому, что спутником на каком-то этапе ее жизни (тогда, разумеется, не венчались и не расписывались) был весьма известный в то время человек – Константин Исидорович Фельдман. Один из главных подстрекателей восстания на броненосце «Потемкин», он, профессиональный революционер, по одним источникам, меньшевик, по другим, - бундовец,  переодевшись в костюм матроса, проник на корабль, когда тот пришел в Одессу. Это он требовал, чтобы корабельные пушки «Потемкина» палили по Одессе (а позднее – по Феодосии). «Мы убеждали матросов сойти на берег и примкнуть к восставшему народу, - писал он в своих Мемуарах,- но матросы отказывались покинуть корабль и сойти на берег, чтобы вместе с рабочими захватить город, повелеваясь своему сознанию».  Он написал  от имени команды «Обращение ко всему цивилизованному миру» с призывом к свержению самодержавия. Когда его арестовали в Феодосии и привезли в Севастополь, он, подкупив стражника (на деньги  международных организаций), бежал. В Германии жил на квартире Карла Либкнехта, потом в Париже выступал с рефератами о восстании на «Потемкине», обвиняя матросов в недостаточной революционной решимости, написал мемуары «Броненосец Потемкин» и даже снялся в фильме Эйзенштейна в роли самого себя.
Сегодня о нем пишут без восторга, поскольку и события на «Потемкине» трактуются достаточно критически.
Вот маленький кусочек воспоминаний мамы, которые она написала по просьбе Мариетты Чудаковой, по крохам собиравшей все, что связано с Булгаковым.
«Самый старый и известный переулок в Москве - Столешников.
НЭП - вакханалия довольства. Концессия Альтмана (дамский трикотаж), Фарбера (карандаши), божественная кондитерская, кафе-мороженое, ресторан, гостиница… Все это - в одном крошечном переулочке, и все  принадлежит частным владельцам.
В одном из домов бельэтаж занимает Константин Исидорович Фельдман. У него есть брат-близнец, Александр Исидорович - известнейший профессор-ларинголог, пациенты - крупнейшие вокалисты Большого театра.
Сам же Константин Исидорович, как я потом поняла, по специальности «крупный администратор», а тогда - директор Совкино. Славен он своим революционным прошлым…
Моя тетя, совсем молоденькая и очень красивая, служила в Совкино, «вращалась в свете» и меня - семилетнюю, вращала с собой, так как в силу житейских обстоятельств оставлять дома меня было не с кем.
Вот так и остались у меня в памяти некоторые люди, и сейчас занимающие многие умы.
Вот обычный вечер с гостями у Константина Исидоровича. Я в новенькой матроске и с пышным бантом на темени смирно сижу в огромном мягком кресле.
Красивый франтоватый молодой мужчина остановился передо мною и долго и неодобрительно глядит на меня, наверно, потому что я одна занимаю кресло, а больше сесть негде. Я также не спускаю с него глаз. Мне интересно - когда хозяин представлял его кому-то, сказал: «Михаил Афанасьевич». «Афанасьевич» - какое старинное имя!
Наконец он обращается ко мне: «Почему вы так смотрите на меня? Может быть, у меня рога?». И тут я, к своим годам прочтя уже множество взрослых книг и хорошо понимая, что это значит: «Не знаю, может быть и есть!»
Он быстро уходит в соседнюю комнату, и я слышу его громкий возглас: «Вы послушайте, что говорит этот ребенок!». Подбегает тетя:
- Татьяна, я же со стыда сгорела! Ты понимаешь, что говоришь?
- Аля, а кто это?
- Булгаков.
Он не решался сесть со мною в одно кресло, но это спокойно сделал другой, тоже красивый и нарядный блондин. Про него- то я уже знала, что поэт - Есенин!
Не могу вспомнить, в этот или в другой «гостевой» вечер был и приятель Есенина - Мариенгоф. Тоже красивый, тоже прекрасно одетый (в районе, где жили мы, близ Миусского кладбища, не приходилось видеть такой одежды), и самое интересное - с моноклем! Да, да, не у Булгакова, а именно у него был монокль!
Не могу связать воедино два имени: Есенин и Айседора.
Ее помню так: Красавица! Локоны! Красная туника. Кто-то сел за рояль. Она, скинув туфли, танцует на ковре, вздымает летящий алый шарф. Он мешает ей танцевать, задевает за люстру, подвески опасно звенят, все вскрикивают. Были ли они в один вечер с Есениным? Если так, то не заметила, чтобы общались. Может быть, были еще не знакомы. Это был, наверное, 1923 год.
Когда умерла моя Аля, в киноэкспедиции, во Фрунзе, от брюшного тифа, и я осталась во всем белом свете одна, мне приходилось еще как-то узнавать, что стало с квартирой в бельэтаже и с ее обитателями. Умер Александр Исидорович. Перестал быть «крупным администратором» Константин Исидорович. Выяснилось, что он состоял в партии эсеров. В квартиру подселили соседей. В «Литературной газете» изредка появлялись крохотные заметки, из тех, что дают на подверстку, на литературные темы, за подписью «К. Фельдман». Через несколько лет на мой звонок жена ответила: «Тяжело болен, в больнице».
 
 


Фотогалерея


Комментарии

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская
24 октября 2012

Дорогие друзья!

Приносим свои извинения в связи с задержкой публикаций на сайте в связи с техническим сбоем.

Мы делаем всё возможное!

15 марта 2010

15 марта пришла весть горькая и страшная — не стало Татьяны Владимировны Загорской, изумительного художника-дизайнера, отличавшегося безукоризненным вкусом, любовью к своему делу, высоким профессионализмом.

На протяжении долгих лет Татьяна Владимировна делала журнал «Страстной бульвар, 10» и делала его с таким пониманием, с таким тонким знанием специфики этого издания, с такой щедрой изобретательностью, что номер от номера становился все более строгим, изящным, привлекательным.

В сентябре 2009 года Татьяна Владимировна перенесла тяжелую операцию и вынуждена была отказаться от работы над «Страстным бульваром», но у нее оставалось еще ее любимое детище — журнал «Иные берега», который она придумала от первой до последней страницы и наполнила его своей высокой культурой, своим щедрым и светлым даром. Каждый читатель журнала отмечал его неповторимое художественное содержание, его стиль и изысканность.

Без Татьяны Владимировны очень трудно представить себе нашу работу, она навсегда останется не только в наших сердцах, но и на страницах журнала, который Татьяна Загорская делала до последнего дня с любовью и надеждой на то, что впереди у нас общее и большое будущее...

Вечная ей память и наша любовь!

25 декабря 2009

Дорогие друзья!
С наступающим Новым Годом и Рождеством!
Позвольте пожелать вам, мои дорогие коллеги, здоровья и благополучия! Радости, которое всегда приносит вдохновенное творчество!
Мы сильны, потому что мы вместе, потому что наше театральное товарищество основано на вере друг в друга. Давайте никогда не терять этой веры, веры в себя и в свое будущее.
Для всех нас наступающий 2010 год — это год особенный, это год А. П. Чехова. И, как говорила чеховская героиня, мы будем жить, будем много трудиться, и мы будем счастливы в своем служении Театру, нашему прекрасному Союзу.
Будьте счастливы, мои родные, с Новым Годом!
Искренне Ваш, Александр Калягин

***
Праздничный бонус:
Новый год в картинке
Главные проекты-2010 в картинке
Сборник Юбилеи-2010 в формате PDF

27 октября 2008

Дорогие друзья, теперь на нашем сайте опубликованы все номера журнала!
К сожалению, архивные выпуски доступны только в формате PDF. Но мы
надеемся, что этот факт не умалит в ваших глазах ценности самих
текстов. Ссылку на PDF-файл вы найдете в Слове редактора, предваряющем
каждый номер. Приятного и полезного вам чтения!