Ландыши и черный хлеб

Ландыши и черный хлеб

 

В 1972 году окончила МГИМО, факультет международной журналистики. Кандидат исторических наук.

Провела около шести лет в Южной Азии. Автор научных трудов по странам этого региона. В настоящее время живет и работает в Женеве.
В 2004 году в издательстве «Новый хронограф» вышла книга «Сладкий яд Востока», в которой повествуется о годах, проведенных в Индии и Бангладеш. Как отметил посол России в Индии, написавший предисловие к этой книге, она создана «…пером талантливого и очень тонкого человека».
В этом же издательстве в 2012 году опубликована книга «Московская семья рязанского разлива». Вышла она в серии «От первого лица: история России в воспоминаниях, дневниках, письмах». Это своеобразная «сага о Бегловых» — семье, шестое поколение которой живет в Москве. Значительная часть посвящена отцу — Спартаку Беглову — одному из самых известных журналистов-международников своей эпохи. Немало страниц посвящено МГИМО, в котором учились «отцы и дети».
Вашему вниманию предлагаются две новеллы о любви. Некоторые рассказы были опубликованы в литературном журнале ООН «Ex Tempore» на русском и французском языках и получили благоприятные отклики читателей.
 
 
 
 

 

 
ЛАНДЫШИ И ЧЕРНЫЙ ХЛЕБ
 
 
Каждый человек в нашей памяти связывается с определенными событиями, с тем или иным периодом нашей жизни или с какими-то вещами. Тетя Нина ассоциировалась у Оли с грибами, яблоками, черным хлебом и с ландышами. Вот такой странный «суповой набор», как любил говорить отец. Казалось бы, совершенно не связанные между собой вещи. И, тем не менее, каждая из них по отдельности и все вместе неизбежно вызывали у Ольги в памяти образ тети.
Сначала были грибы. Одно из самых ранних детских воспоминаний. Ольга с тетей Ниной на полянке в лесу. Веревочный гамак между двумя соснами. Запах хвои. Влажный, но еще по-летнему теплый воздух. Тетя уходит куда-то и через пару минут, вернувшись, зовет ее: «Пойдем, я тебе что-то покажу». Они выходят на соседнюю полянку, и Ольга видит удивительной красоты коренастый крепенький, как на картинках в ее книжках, боровичок. А какой у него упоительный дух! Свежий — и в тоже время земляной, с примесью запаха плесени. А вон еще, и еще один. Общий урожай внушителен – 130 штук. Цифра запоминается, поскольку перекликается с Ольгиным днем рождения – тринадцатого числа. И это в рощице, находящейся всего в каких-то двадцати минутах неспешной ходьбы от дома.
Потом Ольга часто приезжала с родителями осенью к тете Нине на дачу по грибы. С пустыми руками они никогда не возвращались. Но тот их урожай оказался непревзойденным и вошел в анналы истории семьи.
Дачный поселок наступал. Тот лес, куда раньше выбегали на полчаса набрать грибов на ужин, превратился в парк, где чинно гуляли нарядные дачники. В настоящий лес приходилось забираться все дальше и дальше. Уходили в «старый бор». Чтобы попасть туда, надо было проходить заросшие травой и деревьями развалины кольцовского города.
Михаил Кольцов – блестящий журналист, подававший надежды писатель… Ольга никогда не видела его фотографий. Но почему-то всегда представляла его молодым и красивым, с гордо закинутой назад головой и пламенным взором. В ее воображении только такой человек мог загореться мечтой построить вокруг Москвы современные города-спутники. Позднее романтический образ Кольцова несколько померк в ее глазах. Особенно после того, как ей случайно попались на глаза выдержки из его статьи в газете «Правда», в которой он с пафосом превозносил героические усилия тогдашнего главы ГПУ Ежова по разоблачению происков фашистских приспешников внутри страны. Но тот, романтический Кольцов из детства, все-таки продолжал мирно уживаться в ее душе с новым, более прозаическим образом журналиста-конъюнктурщика.
Города Солнца… Рассказывали, что Кольцов получил «добро» от самого Сталина. Более того, он, якобы, одобрил и привлечение к проектированию городов-спутников Корбюзье. Это казалось невероятным. Человек, предпочитавший помпезный псевдоклассицизм, воплотившийся в многочисленных постройках, убивших неповторимое очарование московского стиля, и вдруг – Корбюзье.
Ольга долгое время считала, что станция по Ярославской железной дороге и поселок, где жила тетя, называются «Правда» по имени города, который хотел построить Кольцов. И была сильно разочарована, когда узнала, что они были названы так по гораздо более прозаической причине. Оказалось, что еще до зарождения кольцовской идеи, здесь существовал дом отдыха работников газеты «Правда». Интересно, как же планировал назвать свой город Кольцов? А возможно, до названия дело не дошло. Кольцова постигла та неумолимая участь, которая была уготована в то время многим незаурядным людям, осмелившимся к тому же быть слишком на виду.
Вслед за Кольцовым канула в лету и мечта о советских городах Солнца.
Дача – это, пожалуй, слишком громко сказано. Тете принадлежала лишь часть большого и несуразного строения, которое иначе как вороньей слободкой не назовешь. Когда-то лесник поставил себе большой крепкий дом. У лесника было три сына, которые после смерти отца поделили дом на три части. У них были дети. И процесс деления дома продолжался с неумолимостью, предопределенной разрастанием семейств, споро плодившихся на здоровом правдинском воздухе. Дом постоянно надстраивался, обрастал пристройками, к нему лепились новые и новые флигеля, флигелечки, дровяные и прочие сараюшки, голубятни. Все это перегораживалось и отгораживалось заборами и заборчиками. И в итоге дом превратился в некоего монстра, распростершегося на пол-улицы. К тому моменту, когда там поселилась тетя Нина, никто толком не мог сказать, сколько же народа нашло прибежище в бывшем доме лесника.
Единственной, с кем из обитателей вороньей слободки тетя поддерживала отношения, была ее ближайшая соседка – одинокая женщина с дочкой, постоянно жившая в этом доме и присматривавшая за тетиной частью в ее отсутствие.
Однажды, будучи еще совсем маленькой, Оля вместе с тетей зашла по какой-то надобности в жилище соседки. Чтобы попасть туда, надо было пройти по узенькой, шириной едва ли в метр, тропинке между двумя заборами. Тетя потом вспоминала, что после этого визита Оля стала допрашивать ее.
А почему наша соседка Варя и ее дочка живут в погребе? — Почему в погребе, это не погреб.
Ну, как же, тетя Ниночка, он же маленький, там окон нет и холодно, как в погребе.
Это у них такая комната.
Да нет, я знаю, это их наказали и посадили на время туда, а потом выпустят, когда они хорошо себя будут вести.
Тетя Нина, решив, что в воспитательных целях неплохо иметь под рукой подвал, который может служить угрозой в случае непослушания племянницы, не стала больше спорить. А для Ольги оказаться запертой в этой комнате надолго было худшим наказанием, которое она могла себе представить.
Да и позднее, выйдя из детского возраста, она заходила сюда лишь в случаях крайней необходимости. Для нее так и осталось непостижимым, как эта малюсенькая комнатка, величиной с кладовку, без единого окна, темная и сырая могла служить долгие годы жильем для их соседки и ее дочери. Тем более, зимой. Брр-р-р.
После смерти тети родители получили ее часть вороньей слободки в наследство. Но довольно быстро продали ее, так как чувствовали себя там неуютно. Им казалось, что кто-то из многочисленных обитателей дома, во хмелю, по неосторожности, а может, и в пылу очередной из многочисленных разборок между собой, подпалит его. А то, что хорошо просохшие за век существования бревна гореть будут быстро и споро, ни у кого не вызывало сомнения.
С продажей дачи как будто прервалась последняя ниточка, на которой держалась все ослабевавшая связь с детством. А также ушло еще одно, что было неразрывно связано с образом тети Нины. Черный хлеб. Тетя Нина была, прямо скажем, неважной кулинаркой. Супы у нее выходили какими-то пресными, мясо всегда было пережарено. Главной любимой едой на даче был правдинский черный хлеб. Ели его на даче по утрам с яблочным мармеладом, в обед с маслом, шпротами, колбасой, селедкой. Даже на полдник всем лакомствам предпочитали черный хлеб с молоком. Но особенно все любили изобретение мужа тети – дяди Димы – бутерброд с зеленью. Для этого черный хлеб мазался маслом, мелко резалась вся имевшаяся в наличии зелень – укроп, петрушка, сельдерей, зеленый лук. Эта зеленая смесь посыпалась на хлеб – и неповторимо вкусный, сочный, пахучий бутерброд был готов. Казалось бы, как можно удивить москвича черным хлебом? Уж чего-чего, а черного хлеба в Москве всегда хватало. Но правдинский черный был неповторим. Это был вынужден признать каждый, кто хоть однажды его попробовал. Поэтому в Москву всегда уезжали, прихватив с собой пару буханок для себя и страждущих друзей и знакомых.
Ландыши… Здесь не избежать романтической нотки, так мало идущей к тетиному образу. Тетя очень их любила. Вдоль обеих сторон длинной дорожки, тянувшейся от калитки к дому, по ее настоянию дядя Дима насажал эти невзрачные и в то же время удивительно трогательные цветочки. Как будто ей мало было их лесных собратьев. И в конце весны – начале лета они радовали всех приезжавших навестить тетю не только нежной трогательностью своей белизны, но и удивительно сильным для таких маленьких цветов запахом, свежим и чуть горьковатым. Этот запах наполнял весь сад, и когда Ольга выходила вечером посидеть на сон грядущий в беседке, она вновь и вновь с наслаждением вдыхала воздух, напоенный волнующим и романтическим ароматом. Именно с той поры Ольга полюбила на всю жизнь духи, в которых была ландышевая нотка.
Ольга часто приезжала на дачу в мае, когда появлялись ландыши. Обычно ландышей было много и росли они недалеко. Дошел до первых перелесков – и только не ленись, собирай.
Однажды она приехала за цветами поздно, чуть ли не в середине июня. Задержали экзамены в институте. Да и ехала Ольга на сей раз не столько из-за ландышей. Ландыши были предлогом. Основная цель была гораздо важнее – продемонстрировать тете молодого человека, в которого в тот момент она была влюблена.
Ольга нервничала. Тетя никогда не скрывала, если кто-то был ей не по душе. При этом она никого не критиковала и не осуждала. Нет. Просто, если человек ей не нравился, она лишь чуть жестче сжимала губы, становилась еще более молчаливой и даже надменной. И Ольга не помнила, чтобы хоть когда-то тетино неприятие человека оказывалось ошибочным.
Так вот, в тот июньский день Ольга с Володей очень романтично провели время в лесу. Умудрились для придания всему мероприятию видимости абсолютно невинной прогулки, набрать букет запоздалых, уже несколько пожухлых ландышей. Потом пообедали, приобщив Володю к клану поедальщиков травяных бутербродов. Дело шло к вечеру. Дядя засобирался на вечерний обход огородно-садовых владений. Размягченный лесными переживаниями и обедом Володя предложил помочь ему в поливке огорода. Бедный, он не подозревал, на что шел. Дело в том, что огород находился на задах вороньей слободки. Чтобы попасть туда, надо было обогнуть весь дом по маленькой тропинке, шедшей между заборами, чьими-то пристройками, сараями, чужими огородами. И это с полными ведрами. При том что колонка находилась на улице, перед домом.
Пока Володя, с двумя ведрами наперевес, осуществлял свой мини-марафон, Ольга с тетей вели неспешную беседу в саду. Ольга все ждала, когда она что-то, наконец, скажет о Володе. Но тетя упорно хранила молчание относительно предмета ее любопытства. Может быть, она ждала окончания испытания водой? Вряд ли. Просто держала паузу. Как хороший актер. А Ольга спросить не осмеливалась. А вдруг палец будет повернут вниз, а не вверх? И только когда они уже прощались и обессиливший Володя, чуть поотстав, шел позади них по саду к калитке, тетя ласково посмотрела на него, потом на Ольгу и …просто улыбнулась.
Именно эта улыбка и подвела окончательную черту под прежним состоянием Володи в качестве претендента на сердце Ольги и возвела его в ранг полноправного претендента на ее руку. Которую она ему вскоре с радостью и протянула для традиционного обмена кольцами.
Если разобраться, то женщина, чье мнение было так важно для Ольги, та, кого она называла тетей, не была даже ее родственницей. Правда, тетя Нина заменила ей родную бабушку, папину маму, умершую, когда Оля была совсем маленькой. Но если придерживаться реалий генеалогических, то их родственником был лишь дядя Дима, хотя отдаленную степень его родства с ее отцом Ольга тоже так и не смогла уяснить. А тетя Нина была просто женой дяди Димы. Но для Ольги, да и для всех, кто был с ними знаком, именно тетя Нина была центром притяжения в этой супружеской паре. Высокая, статная, державшаяся всегда очень прямо, с умным волевым лицом, которое для тех, кто не знал ее, казалось даже суровым, она невольно привлекала к себе взгляды, где бы ни появлялась. Единственный диссонанс в ее облик вносила собачка — малюсенькая, хрупкая, казалось, наголо остриженная, которую тетя всегда носила на руках. Эту собачку какой-то очень экзотической и редкой породы, вечно дрожавшую от холода и на всех тявкавшую – большинство родных и знакомых дружно не любили и терпели ее неизбежные появления лишь из уважения к тете Нине.
Не прилагая к этому никаких видимых усилий, никогда не повышая голоса, сохраняя невозмутимость, даже когда ее теряли представители сильного пола, тетя стала самым уважаемым членом большого семейного клана. Именно ее прихода в гости ждали, именно ее ехали навестить летом на дачу, а зимой в маленькую коммунальную комнатушку у Курского вокзала, где на входной двери было, как минимум, семь звонков. Именно ее мнения хотели услышать, именно к ней обращались за советом и помощью.
Иногда было достаточно одного ее слова, фразы, чтобы все стало на свои места. Так было, например, когда Оля вернулась из Англии, где она провела с родителями несколько лет. Оля долго очень скучала по этой стране, по своей жизни там. И, рассказывая о Лондоне, она то и дело говорила: «У нас в Лондоне». Однажды тетя, услышав это, внимательно посмотрела на нее и сказала: «Не у вас, а у них». И одной этой фразы вдруг оказалось достаточно, чтобы понять: лондонская жизнь – в прошлом, и это уже не ее жизнь. Ее –Москва, новая школа, новые друзья.
Или достаточно было трех даже не фраз, а реплик на Ольгином восемнадцатилетии, чтобы поставить все точки над i в отношениях с Анатолием – молодым человеком, с которым она тогда встречалась.
Тогда Ольга впервые созвала большую компанию сверстников. Родители согласились удалиться, чтобы не смущать молодежь своим присутствием. И вдруг тетя заявила, что она обязательно придет поздравить племянницу. Ольга пыталась намекнуть на то, что можно это сделать на следующий день. Но тетю, если она что-то решила, не переубедишь. «Зайду ненадолго, поздравлю и уйду!» И все тут. И пришла.
Ольга как раз переживала очередную стадию выяснения отношений с Анатолием. Вроде и он ее очень любил, и она была в него, как ей казалось, влюблена. Но что-то не задалось. Они то ссорились, то мирились, то сходились, то расходились. Ольга уже понимала, что ничего хорошего из этих отношений не выйдет, но все надеялась: а может, что-то вот-вот изменится и он поймет, что нельзя постоянно даже в мелочах доказывать свое мужское превосходство и силу, добиваясь от нее полного подчинения.
В тот вечер Анатолий превзошел себя. Он, видимо, решил, что наилучший путь укрепить их отношения – это со всей очевидностью продемонстрировать силовые, «мужские» черты характера не просто на людях, а в присутствии ближайших друзей Ольги. Не выдержав его очередной бестактности, Ольга сделала ему замечание. Он поднялся, оделся и, демонстративно хлопнув дверью, ушел. Стук двери был как пощечина. Впервые Ольга чувствовала себя такой униженной. От праздничного настроения не осталось и следа. Но поскольку остальные тактично пытались делать вид, что ничего не заметили, и продолжали веселиться, Ольга вернулась в гостиную. Правда, тут же она убедилась, что, по крайней мере, некоторые прекрасно видели, что произошло. Ее вдруг пригласил танцевать ближайший друг Анатолия и, нимало не смущаясь, предложил заступить на место своего приятеля, если оно освободилось.
Ольга думала, что тетя ничего не заметила. Она не обращала, казалось, ни на кого особого внимания и мирно беседовала на кухне с бабушкой, оставшейся дома, чтобы помогать хозяйствовать. Однако, уже одевшись и прощаясь, тетя вдруг сурово посмотрела на племянницу и сказала.
Я тебя не понимаю. У тебя что, гордости нет? И вообще – это типичное не то.
Она ушла, а Ольге почему-то действительно сделалось стыдно и, главное, вдруг все стало просто и ясно. Она тут же села на кухне за стол и написала довольно оскорбительное послание своему кавалеру, ставящее последнюю точку в их отношениях.
А дядя Дима… Ну что же можно сказать о нем? Он был хороший. Очень добрый. Это сразу было ясно. Обожал тетю Нину. Во всем ее слушался. Что, учитывая их более чем солидный возраст, выглядело немного смешно, но в то же время и трогательно. Тетя была молчуньей. А уж более молчаливого человека, чем дядя, вообразить трудно. Насколько помнила Ольга, он редко произносил что-либо, кроме «Здравствуйте!», «Спасибо», ну и еще пару-тройку слов. Порой казалось, что когда они остаются одни, то общаются исключительно с помощью жестов. Да и жесты им были не нужны. Достаточно было взглядов. Вернее, достаточно было тете взглянуть на дядю, и он делал то, что требовалось. Дядя всю жизнь трудился скромным бухгалтером в каком-то незначительном учреждении. Ольге даже не приходило в голову никогда спросить, в каком. Как будто все, что касалось его жизни, было заранее неинтересно и незначительно.
Дядя Дима умер первым. Он долго и тяжело болел, последний год почти не вставал. Тетя ухаживала за ним одна, отвергая предложения помощи и советы положить его хотя бы на время в больницу, чтобы дать себе передышку. Никто никогда не слышал от нее жалоб.
После смерти дяди тетя Нина почти перестала куда-либо ходить и жила одна, затворницей в своей комнате в московской коммунальной квартире. На дачу она тоже не ездила и вскоре подарила ее Ольгиным родителям. Ольга изредка навещала ее. В один из таких приходов тетя вдруг удивила несвойственной ей разговорчивостью. Они сидели, пили чай, обсуждали что-то. Ольга попыталась уговорить ее поехать на дачу. Говорила о том, что ей вредно оставаться в Москве душным летом, надо заботиться о здоровье – гулять, быть на свежем воздухе. Вдруг тетя прервала ее.
Зачем?
Что зачем? – не поняла Ольга.
Зачем заботиться?
Ну, как зачем? – растерялась Ольга от такого нелепого вопроса. – Вы же не хотите умереть,– сказала она первое, что пришло ей в такой ситуации в голову.
Хочу, – вдруг без всякого пафоса, совершенно спокойно ответила она.
Почему? Вы что, серьезно больны? – испугалась Ольга.
— Да вроде нет.
— Как же вы тогда так можете говорить? Как можно хотеть умереть? Что-то случилось?
— Случилось то, что я устала…
— Устали? Так я и говорю, что надо поехать на дачу. Вам надо развеяться, вы здесь одна, вам надо сменить обстановку, чем-то заняться…
— Не хочу… Да и чем я могу заняться? Все мои дела я уже переделала. Да и сил больше не осталось. Ни на что. Вышли все силы из меня. Те, что были отпущены на мою жизнь.
Тетя говорила все это с какой-то – не улыбкой, нет, с усмешкой, что ли. Ольга даже подумала, что она так шутит, на сей раз не очень удачно. Известна была ее манера говорить так, что сразу не поймешь, всерьез ли это. И она продолжала гнуть свое.
Как можно говорить такое: хочу умереть. Разве вы не боитесь смерти?
Нет, не боюсь.
А такое может быть?
Вот видишь, может. Когда человеку уже ничего не надо, ничто не в радость, все неинтересно, скучно. Это и значит, что он устал. Устал жить. Вот это со мной и произошло. Так бывает. Мне кажется, это счастье, когда человек так чувствует себя в старости. Ведь тогда не страшно умирать. Вот как мне сейчас. Да и заждались меня там все мои…
Последняя фраза произвела на Ольгу уж совсем странное впечатление. Тетя никогда не была религиозной. Во всяком случае, она никогда не ходила в церковь и не говорила на религиозные темы. Поэтому Ольга решила, что тетя просто заговаривается. Тем более, кто могли быть эти таинственные «все мои», заждавшиеся тетю, когда кроме дяди Димы у нее никого не было. Продолжать разговор после этой странной фразы показалось Ольге невозможным. Она как-то скомкано попрощалась и ушла.
Ольга долго не могла отделаться от неприятного осадка, оставшегося после этого разговора. С тетей у нее были связаны светлые воспоминания. Безмятежные неспешные летние дни на даче, походы в лес, сбор грибов, долгие чаепития на веранде. Стук яблок, падавших с ветвей высоких яблонь прямо на низкую крышу веранды. Грушовка, анисовка, коричные… и какие-то другие сорта, но с такими же уютными и удивительно русскими названиями. Бедные, вскоре они вынуждены были отступить под натиском всех этих интернациональных «гала», «голден» — таких красивых, долго хранящихся и… таких безвкусных. Осенью, чтобы подняться на второй этаж, нужно было пробираться к лестнице, перешагивая через непослушные яблоки, выкатившиеся из огромной их груды, наваленной прямо на полу. Сладковатый с примесью горечи и уже чуть тронутый налетом гниения запах проникал во все уголки дома.
Почти сусальные картинки из детства. И вдруг – разговоры о смерти... Они диссонансом вторглись в пасторальный пейзаж. Ольга вспомнила, как однажды мама взяла ее в театр оперетты, где они смотрели что-то очень веселое. В спектакле участвовала мамина приятельница, и та разрешила Оле, когда они навестили ее в перерыве, посмотреть на представление из-за кулис. И она увидела, как актеры, только что убедительно веселившиеся на сцене, уходя оттуда, как будто снимают маску и их лица, только что светившиеся счастьем, вдруг становятся донельзя усталыми и изможденными. От этого ей тогда стало не по себе. Ощущение праздника пропало. Такое же чувство она испытала и сейчас.
Как будто вдруг опять оказалась с тетей в той ненавистной каморке соседки, где так мрачно, сыро и холодно. «Как в могиле...», – подумала она.
Несколько месяцев спустя тетя умерла на руках у Ольги, пришедшей ее навестить. Они сидели, разговаривали. Вдруг тетя пожаловалась на резкую боль в желудке, которая все усиливалась. Ольга вызвала «скорую». Когда врачи приехали, они констатировали смерть от инфаркта.
Через какое-то время Ольга пришла помогать собирать тетины вещи. Надо было освобождать комнату. С ней была еще одна женщина, Леля, какая-то дальняя родственница дяди Димы, которую она видела до этого лишь пару раз. В перерыве между сборами они сели передохнуть. И тут Леля предложила.
Возьми себе что-то из вещей на память о тете Нине.
У тети Нины было несколько действительно красивых старинных вещей. Высокая кобальтовая ваза с изящным медальоном в центре. Она всегда раздражала Ольгу в детстве. Ваза стояла на телевизоре и отвлекала внимание от экрана, когда она усаживалась смотреть свои любимые мультики. Серебряный кофейный сервиз, таинственно поблескивавший из глубины примитивного советского серванта. Большая хрустальная ваза на изогнутой серебряной ножке, стоявшая на общепитовской клеенке посредине обеденного стола. Чудные старинные чашки, так странно смотревшиеся в огрубевших от постоянной работы в саду и на огороде руках дяди Димы. Несколько старинных колец с бриллиантами и изумрудами... Вещи из какого-то другого мира. Чувствовавшие себя явно не на своем месте в этой маленькой комнатке большущей коммунальной квартиры.
Да и, казалось, сама тетя не очень-то дорожила ими. Во всяком случае, она всегда использовала для сервировки стола свою старинную посуду и хрусталь. И никогда не расстраивалась, или, во всяком случае, не подавала виду, когда кто-то из гостей разбивал необычной формы рюмку, повторяющую контурами четырехлистный цветок и сделанную из удивительно тонкого стекла синего цвета с выгравированной на нем золотом загадочной монограммой. А как-то раз Ольга, долго не видевшая одного особенно красивого кольца с изумрудом, спросила тетю, почему она его больше не носит.
Да мыла посуду, забыла его снять. Вот оно соскочило с пальца в раковину, ну и все…, — ответила тетя с какой-то совершенно непонятной нормальной женщине беззаботностью.
Как же так! Такое красивое кольцо. И дорогое, наверное… Вы хоть водопроводчика вызывали?
Зачем?
Ну, оно могло застрять в самом начале, на изгибе трубы…
Нет, мне не пришло в голову. Ну да ладно, бог с ним.
Незадолго до смерти тетя Нина вдруг решила продать весь свой антиквариат. Ольга решила, что тетя Нина нуждается в деньгах. Но когда она предложила ей помощь, то выяснилось, что у тети с деньгами все в порядке и она даже попросила помочь ей оформить завещание, по которому оставляла свой денежный вклад дядиному племяннику. Почему же тогда она решила расстаться с вещами? Дарение дачи, составление завещания, продажа вещей… Тетя как будто методично готовилась к смерти, приход которой она не только не старалась оттянуть, но даже торопила.
И вот теперь Ольга смотрела на несколько все еще остававшихся у тети старинных вещей и раздумывала, что же ей взять. И тут она увидела вазу, которая всегда занимала центральное почетное место на тетиной прикроватной тумбочке. Необычной овальной формы из хрусталя чудного зеленого оттенка с удивительно изящным белым ландышем, как будто застывшим в толще стекла. Эта ваза всегда поражала Ольгу своей элегантностью.
Можно я возьму эту вазу?
Конечно, я же сказала, что хочешь.
Удивительная вещь, явно старинная. Я никогда не видела такого чудного зеленого цвета у хрусталя. И этот белый резной цветок на зеленом фоне – потрясающе красиво. Я вот раньше как-то не задумывалась. Откуда у тети старинные вещи? Вы ведь вроде бы очень давно знакомы. Вы что-нибудь о ней знаете? А то она никогда ничего не рассказывала о себе.
Не рассказывала… Напуганная была, вот и не рассказывала. Я когда последний раз ее видела, она тут все свои бумаги разбирала, письма какие-то откладывала, на дачу отвезти и сжечь собиралась. Не хочу, говорит, чтобы после моей смерти кого-то скопро…скомпроти…
Скомпрометировать, — подсказала Ольга.
Ну да. Я ей говорю: Нин, да ни к чему это все сейчас. Уж времена совсем другие. А она: сегодня другие, а завтра – иные.
А чего она боялась? Да и вообще тетя Нина не из пугливых. Сколько ее помню, в лес бог знает как далеко забиралась, даже совсем недавно. Мы ее даже пытались стращать, чтобы не ходила одна.
Так то в лесу… А то в жизни. В лесу-то оно, пожалуй, не так страшно бывает...
Так вы что-то знаете про тетю Нину? Расскажите! Пожалуйста! Я знаю, что она вас любила и вам доверяла. Вы, может, ее родственница, а не дяди Димы?
Да никакая я не родственница ни Дмитрию, ни тем более Нине. Я у нее еще до революции в услужении была. Совсем молоденькой девчонкой они меня из деревни взяли, когда у нее ребенок родился…
У тети Нины и дяди Мити был ребенок?
И никакая она не Нина, а Фаина. Это она когда за Дмитрия выходила, имя тоже поменяла. А потом ребенок вовсе не от Дмитрия, а от ее первого мужа.
Почему Фаина? Зачем поменяла имя? И что за другой муж? – Ольга от обрушившейся на нее информации совсем растерялась.
Подожди, я сейчас тебе что-то покажу. Я знаю, она ее не сожгла тогда, рука не поднялась, я сейчас...
Леля подошла к комоду, взяла стоявшую на нем рамку с фотографией, вынула из нее снимок тети и дяди, а потом протянула Ольге что-то, оказавшееся спрятанным под ним. Со старой пожелтевшей фотографии на Ольгу смотрели два человека, застывших в традиционных позах. Он — высокий, средних лет господин с удивительно интеллигентным и добрым выражением лица, стоит за креслом. И она — красивая, трогательно молодая, в белом кружевном платье, сидит в этом кресле. И вот в этой совсем еще молоденькой девушке Ольга без труда узнала свою тетю. Тот же четко очерченный овал лица, тот же волевой подбородок и, главное, те же не очень большие, но очень выразительные и умные глаза, требовательно смотрящие на вас из-под густых бровей. Правда, смущало то, что девушка не просто улыбалась, а казалось, сдерживала рвущийся наружу смех. А Ольга не только никогда не видела тетю смеющейся, но, кажется, даже все ее улыбки помнила наперечет. Как ту, когда она первый раз привезла на дачу Володю.
Далее Ольге, оторопевшей от неожиданности, было поведано то, что знала Леля о прошлом Фаины и о чем никто из близких тете людей, за исключением дяди Димы, никогда не подозревал.
Родом она была из Литвы, из богатой семьи то ли банкира, то ли промышленника. Леля точно уже и не помнила. Когда Фаине исполнилось шестнадцать лет и ее только-только стали вывозить в свет, на одном из первых же балов она встретила своего будущего мужа. Им оказался блиставший на местных самодеятельных вечерах поэт. Звали ее избранника Генрих Стаубер и был он из обрусевших немцев. Вскоре в стихах Генриха образ поначалу абстрактной дамы сердца все больше и больше приобретал черты, подозрительно напоминавшие облик и характер Фаины. А характер у Фаины уже в те годы был весьма решительный. Она смогла преодолеть сопротивление родителей, поначалу категорически отказавшихся даже принимать у себя новоявленного жениха. Правда, их отношение к молодому человеку несколько изменилось, когда они узнали, что помимо бесполезного, на их взгляд, занятия стихосложением, он имеет и хорошую специальность инженера. Причем, несмотря на свой довольно молодой возраст, инженера, уже успевшего себя хорошо зарекомендовать и даже довольно известного в узких кругах специалистов. Короче, когда Фаине исполнилось семнадцать, свадьба состоялась.
 
Вскоре Генрих получил выгодный заказ в Петербурге, и молодые переехали из Вильнюса в столицу. Вот в это время Леля и поступила к ним в услужение. Как она рассказала, ее с самого начала поразило то, с каким теплом и нежностью в этом доме муж и жена относились друг к другу. Родители ласково называли Фаину на русский манер Фенечкой. Муж, несколько переделав домашнее имя, звал ее Феечкой. Тут Леля попыталась вспомнить, как тетя называла мужа, но память ее подвела.
Вроде гения…, но немного по-другому. Она еще мне, когда я спросила, что это значит, сказала, что это поэт такой был, вроде тоже из немцев…
— Может быть, Гейне?
Точно, так и говорила: «мой Гейне».
Ну да, его ведь тоже звали Генрих. Генрих Гейне.
Леля рассказала, что в своей петербургской квартире Фаина с мужем устраивали поэтические вечера, на которые приходили начинающие и уже известные поэты. Одного из них, чьи отнюдь не барские повадки ей были не по душе, она много лет спустя узнала в памятнике, стоявшем на площади, носившей его имя.
А еще в июне они устраивали вечера, которые называли ландышевыми, – добавила Леля. – Генрих накупал корзины ландышей. Еще гости приносили обязательно букетики. Танцевали, стихи опять же читали до поздней ночи. А в последний вечер выбирали королеву ландышей.
Ах вот почему тетя в саду насадила ландыши... А я еще удивлялась, чего это она их так любит.
Да, это Генрих ее к ним пристрастил. Он их просто обожал. Эту вот вазу, с ландышем, что ты выбрала, он ей подарил в первый год ее замужества. Вроде из Германии привез, специально на каком-то заводе ему сделали.
Наверно, это мозельский хрусталь, — спросила Ольга.
Не знаю, может быть, это еще до меня было, Генрих в Германию накануне войны к родственникам ездил, — ответила Леля и продолжила свой рассказ.
Лелю Фаина и ее муж взяли в прислуги в первый год войны из сиротского приюта, находившегося неподалеку от их дома. Приют отдали под госпиталь. Малышей пристроили в другие детские дома, а тем, кто постарше, постарались подыскать работу. Леля искренне привязалась к своей хозяйке, которая, зная о ее сиротском детстве, делала все, чтобы отогреть девушку. А скоро их отношения с Фаиной, с которой они были к тому же почти ровесницы, стали дружескими.
Вскоре у Фаины родилась девочка. В это время уже шла Первая мировая война, а вскоре разразилась и революция. Родители умоляли Фаину вернуться в Литву, переждать непонятные времена. Но она отказалась, не хотела бросать мужа.
 
После Брестского мира, когда Литва оказалась по ту сторону баррикад, связь с родителями стала эпизодической. Они все пытались уговорить Фаину перебраться к ним с родившейся к тому времени дочкой. Родители писали о своих планах переехать на житье в Германию, где у них были родственники. Там же отец Фаины всегда держал капитал.
Муж Фаины, в силу своего немецкого происхождения, уже давно попал в разряд подозрительных элементов и одним из первых специалистов потерял работу. Он тоже решил бежать с женой к ее родителям. Начались приготовления, требовавшие денег, времени, предосторожностей и мобилизации всех связей. Подготовка к отъезду заняла больше времени, чем процесс неминуемого перехода мужа из разряда подозрительных элементов в категорию пособников немецкого империализма. Он был арестован и исчез навсегда. По словам Лели, тетя, без толку обивавшая больше года пороги всех возможных и невозможных советских учреждений, так и не смогла ничего узнать о его судьбе. Фаина осталась одна, без средств к существованию, с ребенком на руках. В ее большую квартиру подселили еще четыре семьи. Ей досталась маленькая комнатушка, в которой раньше жила прислуга. Жизнь с новыми соседями, третировавшими «буржуйку» изо всех своих молодых пролетарских сил, стала такой невыносимой, что она решила все бросить и уехать в Москву. Там, как ей казалось, будет легче найти работу и затеряться. Она видела, что иногда вслед за мужем, разоблаченным в качестве врага народа и сгинувшим неизвестно куда, следовала и жена. Она бросила все и переехала в столицу, где на первых порах Фаину согласилась приютить подруга, одна из немногих оставшихся у нее еще из прошлой жизни.
Вот тут она и встретила молодого рабочего – Дмитрия, который отправился на Сухаревку присмотреть себе пальтецо к зиме. А Фаина пришла продать кое-что из вещей мужа. Дмитрию приглянулось не столько пальто, оно-то как раз было ему великовато, сколько девушка, его продававшая. Чтобы иметь возможность с ней встретиться, он в первый и, как полушутя-полусерьезно говорила потом тетя, в последний раз в жизни проявил смелость и находчивость – предложил купить еще кое-что из вещей. Под предлогом, что денег у него при себе нет— это, впрочем, было правдой, он договорился о встрече на следующий день дома у Фаины. Заняв денег у родственников, он несколько раз наведывался к приглянувшейся девушке и постепенно сумел завоевать ее доверие и, если не сердце, то руку.
Так начался процесс превращения Фаины Стаубер в Нину Анисимову. Правда, несмотря на любовь Димитрия, как Фаина звала его немного на старый лад, жизнь тети и после замужества назвать счастливой не поворачивается язык. Маленькая дочка вскоре умерла от скарлатины. О судьбе первого муже она так ничего и не смогла узнать. Родители, уехавшие из Литвы, совсем пропали из виду, да Фаина и не осмеливалась их искать. Детей у них с дядей Димой почему-то не было…
Выслушав Лелю, Ольга подумала: какая печальная и в то же время типичная для того времени история. И, кто знает, как сложилась бы жизнь тети, не случись ее встречи с дядей Димой. Скорее всего, сценарий судьбы был бы предопределен. Если не первая, то какая-нибудь следующая волна репрессий ее, наверняка, подмяла бы и унесла, как минимум, далеко-далеко от Москвы. Предчувствовала ли тетя, что, выходя за Дмитрия, она тем самым спасает себе жизнь? Или просто страшно было оставаться одной? А, может, он ей действительно приглянулся? В любом случае, она, похоже, никогда не пожалела о том, что сделала этот шаг. Не так уж много Ольга видела мужей, которые и в старости с такой любовью смотрели на свою жену.
А тетя? Думаю, она испытывала к нему чувство привязанности – вместе была пройдена такая долгая и длинная дорога – и чувство признательности за то, что эти годы были прожиты в мире и согласии. И, я уверена, она была благодарна Дмитрию еще и за другое, не менее важное. Всегда, даже в самые тяжелые времена – а Ольга знала, как непросто им пришлось не только в первые годы после женитьбы, но и особенно во время войны – он приносил жене хотя бы полбуханки черного хлеба. И этот хлеб, весьма дальний родственник вкуснейшего «правдинского», был не меньшим проявлением любви, чем те дореволюционные цветы.
Но может ли любовь одного заполнить отсутствие ее у другого? Наверное, нет. Иначе не были бы так редки тетины улыбки.
А с фотографии на нее смотрела девушка, которой хотелось не только улыбаться, но и смеяться. А, может быть, она и рассмеялась. Уже после того, как фотограф сказал свою традиционную фразу: «Внимание, сейчас выпорхнет птичка!» и сверкнула белая магниевая молния. И этот так и не увиденный нами смех остался там, в прошлом. Ведь он был предназначен тому, кто подарил ей ландыши.
И тут Ольга явственно услышала ее голос.
Устала я жить. Да и заждались меня там все мои…
 
 
 
 

 

REPOSOIR”1
 
 
 
Лето 2003 года оказалось необычным и для Женевы, и для меня.
В июне после окончания занятий в университете я устроилась официанткой в небольшой ресторанчик. Мне повезло. Студентам в Женеве не так легко найти работу на время каникул. Кто-то просто хочет подзаработать на карманные расходы, а кому-то без этого просто не продержаться долгие месяцы учебы. Я решила накопить денег для того, чтобы в октябре, до начала учебы, попутешествовать с подругой по Латинской Америке, о чем давно мечтала. Родители, жившие в Москве, как могли, помогали мне. Но хотя и отец, и мать неплохо зарабатывали, они отнюдь не были из разряда “новых русских”.
Перспектива протрубить три месяца официанткой вместо того, чтобы проваляться с книжками на подмосковной даче, меня не слишком-то радовала. Но Латинская Америка влекла меня, как подвешенная морковка ослика. Кстати, если взглянуть на географический атлас, то, по-моему, по форме южноамериканский континент действительно напоминает морковку. И еще я утешала себя тем, что работа в ресторане принесет новые впечатления и ощущения, которые я тогда старательно копила, лелея надежду заделаться когда-нибудь писательницей.
На мой взгляд, невзрачное сооружение, гордо именовавшееся рестораном, было больше похоже на примитивный закусочный павильон, попавший сюда прямо из советской действительности. Правильнее его было бы назвать на русский манер «забегаловкой». От московской забегаловки ресторан отличался разве лишь тем, что около павильона на асфальтовом пятачке поставили с десяток столиков и раскрыли над ними разноцветные зонтики. Такие закусочные, в последние годы советской власти даже и с зонтиками, можно было отыскать в Парке культуры и отдыха имени Горького, рядом с которым я когда-то жила. У меня всегда вызывало удивление, почему он так называется — Парк культуры. Что это значит? В этом парке нужно вести себя культурно? А в других местах как?
А еще женевская забегаловка отличалась от московских, да и от многих аналогичных женевских, тем, что располагалась на берегу озера. Она находилась совсем недалеко от многочисленных международных организаций, предпочитавших бороться с мировыми проблемами, находясь в комфортной Женеве, а не где-нибудь в Уганде. Вот как раз их сотрудники и устремлялись к нам пообедать или поужинать, утомившись от непрестанной борьбы — кто за права человека, кто за мир во всем мире, а кто и просто от безделья.
Обычно в такие заведения, как наше, публика идет из-за желания перекусить на открытом воздухе, а тем более, у воды. Важно вырваться из душного помещения поближе к природе. Но у нас и кормили неплохо. Особенно хороши были приготовленные на особый манер кальмары. Готовил их повар Бронко.
Бронко, уже не первый год приезжавший на лето в Женеву из Хорватии подработать, привечал живших в этом городе соотечественников, многие из которых находились здесь на птичьих правах. Они стекались к ресторанчику, когда Бронко заканчивал работу. И далеко за полночь, когда уходили последние посетители, засиживались на террасе опустевшего ресторана, подъедая недоеденные припасы и ведя, совсем на русский манер, бесконечные разговоры «за жизнь». Некоторые из них потом даже пристраивались на ночь на скамьях в закрытой с трех сторон галерее, находившейся под рестораном и служившей подсобным помещением порта, который примыкал прямо к нему. Шутя, Бронко называл эту галерею кемпингом. Редкие обладатели собственного транспорта спали в своих машинах, пристроенных на пустевшей к ночи стоянке у ресторана. Один хорват, под стать его совершенно русскому имени Иван, оказался обладателем весьма побитых, допотопно смотревшихся в Женеве, «Жигулей». Но он очень гордился ими и однажды объяснил мне, как они к нему попали.
— Представляешь, купил-то я их у одного русского, бизнесмена, что ли. Ваши тогда многие, после того, как началась драчка между Сербией и Хорватией, от греха подальше из Загреба уезжали, — рассказал Иван.
— А почему? — я никогда не интересовалась политикой.
— Ну, ты даешь, темнота. Вы же своих братьев сербов против нас поддержали. У нас и до этого русских не очень жаловали, а тут, сама понимаешь, всякое могло быть… А машину как с собой потащишь? Вот я и купил ее почти задаром, благо жил с этим русским по соседству.
В последние дни те, кто припозднился, предпочитали, спасаясь от жары, спать на открытом воздухе в спальных мешках, а то и, уподобившись женевским бомжам, просто на какой-нибудь подстилке прямо на траве, выгоревшей до белизны еще в июле.
Необычно жарким был уже май. А в июне ртутный столбик термометра все упорнее и упорнее подбирался к отметке тридцать. Сначала всех это радовало. Заключались пари: сколько продлится “canicule”, как здесь называют сильную летнюю жару. Три недели? Некоторые предсказывали месяц. Но заканчивался июнь, а жара все не спадала. Женевцы, не приспособленные в такой жаре ни жить, ни работать, начали все чаще включать вечерние новости в надежде услышать, что ожидаются дожди, которые принесут хоть какое-то облегчение. Но мощный антициклон, стоявший на страже “canicule”, никуда не желал уходить. Его можно понять, всем хочется подольше побыть в Швейцарии.
Хорошо было тем, кто мог уехать из города, все больше и больше накалявшегося, в горы. Но период традиционных отпусков еще не начался, поэтому по вечерам женевцы вдвойне усталые – от работы и от жары – штурмом брали все общепитовские заведения, в которых был хотя бы намек на садик, террасу или, на крайний случай, имелась пара деревьев, под тенью которых стояли столики. Что уж говорить про те, которые находились на берегу хоть какой-нибудь водной поверхности, с которой по вечерам чуть-чуть веяло прохладой.
Наш ресторан просто ломился от посетителей. К ночи я так выматывалась, что хотелось тут же рухнуть где-нибудь и заснуть, а не тащиться через весь город в свою комнатушку. К тому же, моя конура, гордо именовавшаяся на французский манер «студия», находилась под самой крышей. За день она так накалялась, что когда я ночью заходила в нее, чувствовала, будто по ошибке попала в больших размеров духовку, разогретую для приготовления жаркого. Чтобы избежать печальной участи однажды утром проснуться в полурасплавленном состоянии, я позвонила подруге и попросила ее одолжить раскладушку. Когда я объяснила, зачем она мне понадобилась, последовала реакция, которую я, честно говоря, ожидала.
    — Ты что, с ума сошла? Собираешься там ночевать среди бомжей?
    — Ты знаешь, мне больше нравится, как их здесь называют по-французски – “sans domicile fixe”.2 Это звучит как-то элегантнее.
    — Как ни называй, а суть от этого не меняется.
    — Да успокойся, нет там никаких бомжей.
    — Как нет, я на днях была с ребятами вечером на пляже, мы там барбекю устраивали, так полно там этих твоих “sans domicile fixe”.
    — Да знаю я, где вы тусуетесь, “на камушках”. Это другой пляж. И кстати, там тоже вовсе не бомжи обретаются, а цыгане. Они из Румынии понаехали. А у нас место очень даже приличное. Хозяин ресторана за этим следит. Если и ночует кто, то это знакомые повара нашего ресторана – бывшие югославы – в основном хорваты, но попадаются и сербы, народ исключительно приличный.
    — Смотри, выйдут тебе боком эти ночевки, не говори потом, что не предупреждала.
Подруга еще немного поворчала, но раскладушку дала. И вот, прихватив с собой легкое покрывало, я стала оставаться на ночь на пляже около ресторана. По крайней мере, у меня теперь было шесть часов полноценного сна. А потом и вовсе повезло: один из постоянных клиентов ресторанчика, узнав о моих проблемах, предложил ночевать на его яхте. Правда, яхта оказалось чем-то вроде катера с небольшой крытой кабинкой, в которой помещались маленькая тахта и столик. Но зато этот катер стоял в той самой маленькой бухточке, находившейся в двадцати метрах от ресторана.
Подруга как в воду глядела. Мои ночевки на берегу озера действительно вышли мне боком. Но совсем не тем, каким можно было ожидать. Я влюбилась в молодого хорвата, также подрабатывавшего в нашем ресторане мытьем посуды на кухне. Хорвата звали Драженом, не так давно он приехал в Женеву с острова с труднопроизносимым названием – Крка — погостить к родственникам, потом почему-то рассорился с ними и вот теперь подвизался на кухне, а спать пристроился в галерее. Влюбилась я, конечно, не сразу, но в первый же день обратила на него внимание. Это было естественно, так как в ресторане мы с ним оказались единственной работающей молодежью, все остальные были гораздо старше. К тому же он отличался очень необычной для Женевы внешностью — артистически-аристократической — как пошутила позднее моя подруга, встретив его. Я же, увидев его, сразу подумала: «Если этого парня причесать и одеть в соответствующий костюм, то он – вылитый испанский гранд с портрета Ван Дейка».
Дражен сначала вел себя в моем присутствии настороженно и даже несколько враждебно. А если изредка и обращался ко мне, то не иначе, как: «эй, ты, homo sapiens sovietikus», хотя прекрасно знал, как меня зовут. К тому же, исходя из моего возраста, нетрудно было предположить, что для меня советская эпоха — понятие довольно абстрактное. Возможно, еще более абстрактное, чем для него, поскольку он был несколько старше. Позже я поняла, что он был из разряда тех выходцев из стран, раньше принадлежавших к социалистическому лагерю, кто чувство нелюбви к советским автоматически перенес на русских. Такие люди мне встречались и до, и после знакомства с Драженом, но не так часто.
Перелом в наших отношениях произошел после довольно неприятного инцидента. Однажды, когда Дражен вышел из кухни покурить под большой агавой, которая стояла в кадке на пляже, к ресторану подъехала полицейская машина. Обычно в таких случаях все те, кто работал, как и он, не имея на это официального разрешения, прятались внизу в галерее. Но Дражен, о чем-то задумавшись, не заметил подошедшего полицейского. Я, увидев это с веранды ресторана, поспешила вниз. Когда я подошла, выяснение отношений было уже в разгаре. Если это можно считать выяснением. Дражен изъяснялся неплохо только по-немецки и по-английски, а полицейский оказался из Suisses romands, т.е. из швейцарцев романского происхождения, говоривших в основном по-французски. Так что это был скорее диалог двух глухих. При этом Дражен вместо того, чтобы всячески демонстрировать свою лояльность, наоборот, вел себя если не агрессивно, тo, во всяком случае, дерзко. Подходя, я услышала, как полицейский несколько раз повторил слово “papiers”, что означает “документы”, а, увидев меня, ткнул в сторону Дражена пальцем и не столько спросил, сколько заявил: “bohémien”. Я поняла, что он принял Дражена за цыгана. И неудивительно. У Дражена, как я уже говорила, была весьма экзотическая внешность, как раз и пленившая меня: высокий, худощавый, черноглазый, с длинными, слегка вьющимися темными волосами, которые он, когда работал, стягивал резинкой на затылке. В довершение картины наряд на нем был соответствующий: какая-то полувыцветшая заляпанная майка и потерявшие форму и цвет шорты. А в каком еще виде он мог быть, моя в раскаленной кухне целый день посуду? Так что за цыгана его действительно можно было принять. А наш хозяин специально просил местную полицию ограждать пляж от этих вечных туристов. Как говорил всезнающий Бронко, это стоило ему каждый месяц зарплаты официантки. Не знаю, как-то не верится, что и в Женеве берут взятки, но полиция наведывалась к нам на пляж подозрительно часто.
В общем, если бы не мое вмешательство, то загремел бы Дражен в полицейский участок. Но я, изобразив на лице самое почтительное из всех доступных мне выражений, на хорошем французском вежливо и подробно рассказала стражу порядка, как я, бедная студентка, подрабатывая здесь, – вот, пожалуйста, документы мои, все в порядке – так устаю, что попросила своего petit ami3 помочь мне мыть посуду, а то ведь никаких сил больше нет. Полицейский, молодой и в общем-то симпатичный парень, выслушал меня с сочувствием. Поинтересовавшись для видимости, где же документы моего petit ami, он вполне удовлетворился очевидным объяснением, что они дома. А поскольку я тут же назвала еще и свой адрес, то он, для проформы записав его, вежливо попрощался и пошел в ресторан — выпить наконец чего-нибудь прохладительного.
 
Я ожидала, что Дражен просто поблагодарит, но вместо этого он внимательнее, чем обычно, посмотрел на меня, я бы даже сказала оценивающим взглядом, а потом вдруг выдал:
— Ну что же, раз тебе этого хочется, придется стать твоим petit ami.
— Вот еще, очень нужно, — я настолько растерялась, что не нашлась, что сказать в ответ на это странное заявление.
— Уж раз начала меня спасать, то придется эту роль доиграть до конца. Взгляни, полицейский-то на нас смотрит.
Тут он подошел ко мне, притянул к себе и поцеловал прямо в губы.
Ошарашенная такой наглостью, я не решилась дать ему пощечину. А так хотелось! Но уж слишком театральный жест. К тому же полицейский действительно смотрел на нас. Пришлось просто повернуться и уйти.
Я была уверена, что на этом все и закончится, но вечером, когда все собрались, как всегда, на веранде, Дражен плюхнулся прямо на колени к парню, сидевшему на стуле рядом со мной, и заявил.
— Пересаживайся, здесь я буду сидеть. Ты что, не знаешь, что она моя girl friend4?
Я попыталась обратить все в шутку, рассказав о происшествии, но Дражен не унимался. Он оказывал мне преувеличенные знаки внимания, обращался ко мне не иначе, как amore mia5, говорил какие-то избитые комплименты, а его рука, лежавшая на спинке моего стула, постоянно соскальзывала на мое плечо.
— Слушай, или ты прекратишь паясничать или я сейчас же уйду, — мне действительно надоел этот спектакль.
После моего заявления Дражен угомонился, резко сменил тон, стал серьезным, но не отсел от меня, а просто перешел на нормальный язык, и мы смогли, наконец-то впервые за все время по-человечески поговорить. Кстати, только тут я выяснила, что Дражен вполне прилично говорит по-русски, поскольку в детстве жил в Москве, где какое-то время работал его отец — дипломат. До этого мы говорили только на английском, которым он владел настолько хорошо, что я все время удивлялась, откуда у хорватского парня такие знания. Как оказалось, Дражен закончил университет в Загребе и приехал в Женеву в надежде устроиться здесь на работу, например, в одну из многочисленных международных организаций. Когда он поссорился с родственниками, ему стало негде и не на что жить – вот он и решил пока подработать в ресторане.
Я довольно быстро развеяла его наивные надежды найти что-то приличное, тем более, не имея практически никаких знакомств. Но Дражен за два месяца пребывания здесь уже и сам достаточно пообивал пороги в различных учреждениях, чтобы понять, насколько это сложно. Сложно в любое время, а тем более сейчас, когда впервые за многие годы даже благополучная Швейцария вынуждена признать, что международный экономический кризис коснулся и ее. Я знала немало швейцарцев, имевших солидные дипломы, вроде бы, по востребованным специальностям и, тем не менее, уже по году и более сидевших без работы.
А Дражен к тому же выучился ни много, ни мало как на философа. Очень нужная в наше время специальность! А тем более в Женеве. Эпоха, когда жители Женевы снисходительно относились к такому бесполезному, по убеждению всякого истинного кальвиниста, занятию как философия, осталась в восемнадцатом веке. Да и то, как они могли плохо относиться к Жан-Жаку Руссо – ведь он родился в этом городе. А вот Вольтер предпочел поселиться недалеко от Женевы, но во Франции. Видимо, жители города дали понять, что одного философа им явно более, чем достаточно.
За разговорами мы не заметили, как все разошлись. Я взглянула на часы — была уже половина второго. Мне так не хотелось уходить с веранды. С озера наконец-то слегка повеяло прохладой. Дражен как будто почувствовал мое настроение и предложил еще посидеть — послушать хорватские песни.
Он сходил куда-то, и вскоре над пляжем и над озером поплыли протяжные, немного заунывные звуки музыки, и мужской сильный, томный, чуть с хрипотцой голос запел. И мелодия, и голос сразу пленили меня. В них было что-то и от неаполитанских песен, и от цыганских романсов, и от молдавских напевов. Дражен сказал, что поет хорватский певец по имени Горан Каран. Потом он показал мне фотографию певца на обложке диска – худощавого мужчины с такими же, как у него самого, длинными волосами, но не такого красивого и не такого молодого. Поскольку пел Горан на языке, очень близком к русскому, иногда создавалось впечатление, что ты слушаешь русские песни. От этого и музыка, и сам певец становились еще более близкими и родными.
На французской стороне озера там, где из-за Альп всегда выплывало солнце, уже начинало светлеть. Дражен пошел провожать меня к моей летней резиденции, как я называла свой катер. Когда я протянула ему руку на прощанье, он как-то удивительно изящно, будто это был весьма привычно для него, сделал широкий жест рукой, как бы отбрасывая назад полы плаща, нагнулся и поцеловал мне руку.
— Надеюсь, что вы, синьорина, проведете спокойную ночь на вашей каравелле. А я останусь здесь на страже, охранять ваш бесценный сон.
То, что он сделал, настолько было à la6 испанский гранд, что я не выдержала и рассмеялась.
— Послушай, а ты не родственник молодого человека с перчаткой? — спросила я, досмеявшись.
— Какого молодого человека? – не понял Дражен.
— Ну, того, с портрета Ван Дейка.
Но Дражен явно не слышал ни о каком Ван Дейке.
«Ну и что из этого? – подумала я. – Главное, что он похож на него. И вообще... Сейчас все отдыхают, веселятся, а я вкалываю, как бобик. Имею я, в конце концов, право...». Мои колебания длились недолго. Я так и не сформулировала, на что я имею право. Песни хорватского барда явно оказали на меня расслабляющее действие.
— Не соизволит ли синьор оказать честь синьорине и выпить бокал отличнейшего бургундского на борту каравеллы?
Синьор соизволил. И в эту ночь я впервые занималась любовью, можно сказать, в великосветских условиях – почти на яхте. Видимо, для того, чтобы получать в этих условиях удовольствие, лучше иметь не почти, а настоящую яхту. Мой маленький катер под воздействием наших упражнений на его борту начал довольно сильно раскачиваться. А поскольку у меня морская болезнь возникает даже тогда, когда, казалось бы, и качки-то никакой нет, то в эту ночь нам пришлось то и дело прерывать наши занятия, чтобы я могла выйти на берег и прийти в себя.
Впоследствии мои перекуры на берегу почти сравнялись со временем, проводимым с Драженом на катере. Тем более, что любовником он был весьма неважным.
Правда, в тот момент я считала, что Дражен – не хуже и не лучше других мужиков. Под “ другими” подразумевались два однокурсника, эпизодическими любовями с которыми и ограничивался мой опыт сексуальной жизни. Этот опыт свидетельствовал о том, что для мужчин главное – это натиск, быстрота и удовлетворение собственного желания. А на ощущения партнерши им, грубо говоря, наплевать. Конечно, им льстит, если у тебя тоже вдруг получается. Но прилагать для этого усилия… Такое только в эротических фильмах бывает. Во всяком случае, так заявил мне один из тех однокурсников, когда я намекнула, что, может, ему стоило бы посмотреть такой фильм и почерпнуть из него кое-какую информацию. Например, как следует обращаться с женщиной.
— Ну, ты даешь, — заявил он. – Если уж смотреть, то вместе, чтоб завестись…
А потом, когда в соответствии с его советом мы посмотрели фильм и — не стану отрицать — несколько возбудившись, занялись любовью, то он, упредив мои возможные ожидания, сразу заявил:
— Только не думай, что я буду выделывать те же штучки, что и тот мужик.
По сравнению с тем неандертальцем в любви Дражен стоял на гораздо более продвинутом цивилизационном уровне. Он даже иногда спрашивал, не испытываю ли я чего-то, что положено вроде бы испытывать. Иногда со мной это случалось. Но чаще всего ничего, кроме тошноты, подкатывавшейся регулярно в такт с колебаниями лодки, я не испытывала. Дражен однажды даже сострил по этому поводу.
— Ничего удивительного. Выросла в стране, где девять месяцев в году холод собачий. Да это просто чудо, если у вас не все женщины фригидные.
— Ну, знаешь, по такой логике мужчины все должны быть импотентами, а у нас населения, слава богу, хватает, — отпарировала я.
 
То, что Дражену, весьма гордившемуся своей мужской силой, по сути, гордиться особо было нечем, я поняла гораздо, гораздо позднее. Тогда же, когда поняла, как обманчива внешность. Бывает, допустим, как у Дражена, такая аристократически-артистическая наружность и такая примитивность, и даже грубость в любви. Или исключительно мужественная внешность, а в постели – даже на примитивность сил не хватает. А то встретишь парнишку, вроде совсем неказистого. И вдруг – просто герой эротического сна самой богатой воображением женщины. Сплошные противоречия.
Надо сказать, что и вся натура Дражена была соткана из противоречий. Он мог быть очень интересным, умным собеседником, внимательным и галантным кавалером. И вдруг раз – и перед тобой уже то ли закомплексованный, издерганный мальчишка, то ли парень, возведший свое мужское эго в принцип и считающий, что все должно быть подчинено удовлетворению этого эго. Что мне нравилось в нем, так это его неординарность, нестандартность. Я настолько озверела за несколько лет жизни в Женеве от стереотипности, зашоренности, а порой и откровенной ограниченности большинства своих швейцарских однокурсников, что Дражен был для меня просто как стакан холодной воды в это жаркое лето. И к тому же он часто удивлял меня. Так он удивил меня в то утро, когда первым заприметил парочку. Рано утром Дражен занимался на пляже гимнастикой. Больше, правда, делал вид, чем на самом деле убивался, но тем не менее…
— А у нас на пляже дама с собачкой появилась, — заявил он вернувшись.
Я бы, возможно, не обратила внимания на эту фразу, если бы не слова «дама с собачкой».
— А ты что, Чехова читал? – я не могла скрыть своего удивления.
— Ну, слушай, ты меня уж совсем за темноту принимаешь! — Дражен изобразил возмущение.
— Извини, но я до тебя не встречала иностранцев, которые действительно читали Чехова, а не просто слышали его имя.
— Ладно, не буду врать. Так бы и я не прочитал. Но у нас был курс, который я посещал. И назывался он “Философия интеллигенции в русской литературе”. Или что-то вроде того. Вот тогда и пришлось проштудировать всех этих ваших Чеховых, Толстых и прочих…
Я не стала реагировать на его явно непочтительный тон в адрес писателей, которых я любила. Особенно Чехова. Всегда возила с собой один из томиков его рассказов и могла перечитывать их вновь и вновь.
Я просто выглянула с катера и посмотрела, кого это он сравнил с героиней любимого мною писателя. Вдали на лавочке я увидела одинокую женскую фигуру, а по пляжу бегала собачка.
    — Ну и причем здесь Чехов? – удивленно спросила я. – И женщина обыкновенная, ничего особенного. Чеховская героиня была красивой элегантной блондинкой. А эта маленькая, худенькая, да к тому же рыжеватая. И вообще на даму никак не тянет. А собака тем более не имеет ничего общего с собакой Анны…. Разве что тоже маленькая. А так какая-то черненькая, бородатая. Ничего похожего. А она здесь впервые?
    — Да нет, я ее уже несколько раз видел. Плавает она здорово.
На следующее утро Дражен разбудил меня опять.
    — А к нашей даме с собачкой Гуров пожаловал.
    — Не к нашей, а к твоей, — ответила я, но любопытство все-таки взяло верх, и я вылезла на берег.
Действительно, к скамейке, на которой сидела женщина, направлялся мужчина. Подойдя к ней, он обнял ее сзади за плечи. Она обернулась, и он поцеловал ее в поднятое к нему лицо.
— Ну вот, начинается, — с каким-то раздражением прокомментировал Дражен.
— Что начинается?
— Чеховские штучки – ахи, охи, вздохи, тайные свидания при луне и прочая чушь.
— Во-первых, солнце только взошло. А во-вторых, почему тайные? Может, это муж и жена?
— Как же! То она одна ездила, то теперь вдруг он пожаловал. Да еще на разных машинах приезжают. Интересные муж и жена..
Я не стала спорить, так как тоже, конечно, подумала, что это отнюдь не муж и жена. Уж слишком упоенно они обнимались и целовались, сидя на своей лавочке. Если я и возразила Дражену, то лишь потому, что мне очень не нравился его тон. Не знаю почему, но парочка явно вызывала его раздражение.
С этого дня так и повелось. Рано утром, часов в семь, когда на берегу озера еще никого не было, приезжала женщина со своей собачкой и садилась на одну и ту же скамейку в противоположном от ресторана конце пляжа. Потом приезжал мужчина. Обнявшись, они минут пятнадцать-двадцать сидели там. Иногда разговаривали, иногда чему-то смеялись, но чаще просто целовались. Потом, с явной неохотой оторвавшись друг от друга, шли к воде, еще раз целовались на прощанье и расплывались в разные стороны. Мужчина плавал недолго, лишь до буйка. Зато женщина была не просто хорошей, но и заядлой пловчихой. Она уплывала так далеко, что часто совсем исчезала из виду. Дражен утверждал, что она доплывает до парка Мон-Репо. Но он явно преувеличивал. Сам отличный пловец, он проникся к даме с собачкой, как он ее по-прежнему называл, если не восхищением, то уважением. Сменил гнев на милость. Зато еще более невзлюбил Гурова.
— И чего он сюда ездить заладил? Ну, она, я понимаю, плавать любит, а ему что здесь делать?
— Господи, ты совсем дурак или только прикидываешься? – не выдержала я. – Ты что, не видишь, что у них любовь.
— Как же, любовь! Да ты посмотри на него, ему же уже, наверное, за пятьдесят. Старик!
— Сам же первый сказал: Гуров. А теперь старик.
— Да пошутил, я тогда еще не разглядел его. Старик он, а туда же. Терпеть не могу сладострастных стариков. В любовь поиграть захотелось, видите ли. Да просто его на молоденькую потянуло.
 
Но насчет молоденькой Дражен ошибался. Вскоре мы в этом убедились. Я так полюбила песни Горана Карана, что Дражен принес мне кассету с записями его песен, и я ставила их порой, благо на катере была встроенная аудиосистема. И вот однажды утром, когда я их слушала, то увидела, что наша дама с собачкой направляется прямо к моему катеру. В тот день она приехала раньше обычного, и ее кавалер еще не появился.
 
— Доброе утро! Извините, что я вас беспокою, — обратилась она ко мне по-французски, — но мне очень нравятся эти песни. Вы не скажете, кто это поет?
Она говорила по-французски хорошо, но акцент сразу выдал ее происхождение.
— Вы, наверное, говорите по-русски? – спросила я больше из вежливости, так как была уверена в ответе.
— Да, конечно. А вы тоже русская? – заулыбалась женщина.
 
Тут подскочил Дражен. Я уже говорила, что рейтинг незнакомки ввиду ее заплывов и так у него был высок, теперь же, узнав, что ей понравился хорватский певец, он второй раз за наше знакомство на моих глазах из Дражена превратился в испанского идальго. Он был сама учтивость и галантность. Кончилось тем, что он вынул кассету и отдал ее женщине. Та, естественно, пыталась отказаться, но если уж Дражен решил что-то… Я имела возможность убедиться, что упрямства ему было не занимать. Когда женщина, наконец, ушла, я набросилась на него.
 
— Интересно, ты же сам мне подарил эту кассету! Как ты мог!
— Успокойся, я тебе еще дам, у Бронко есть.
— Не нужно мне другой! Нет, ты даешь! А главное, ведь она действительно старуха, а ты растаял.
— Да какая она старуха? Ты что!
— Старуха! Такая же, как и ее хахаль. Она только издали ничего выглядит, а сейчас я ее разглядела. У нее морщин полно. Ей уж лет сорок точно, если не все пятьдесят. Тоже мне дама с собачкой!
 
С тех пор так и повелось: я вовсю критиковала пловчиху, а Дражен со все большим раздражением отзывался о ее кавалере.
А разговоры о нашей влюбленной парочке уже перешагнули за борт нашего катера. Оказалось, что многие из тех, кто оставался на ночевку на пляже, их тоже заметили. И на утренние «обжиманцы», как говаривала моя бабушка, смотрела не одна пара любопытных глаз. И во время вечерних посиделок часто возникали споры о том, как и почему это началось, и чем закончится.
А Женева тем временем задыхалась от жары. Июль заканчивался, а ртутный столбик упорно полз все выше и выше. Двадцать восемь, тридцать, тридцать пять, тридцать семь… Настал день, когда изумленные женевцы узнали, что температура в их городе перевалила за сорок градусов. В газетах все чаще появлялись тревожные сообщения о рекордном уровне смертности среди людей пожилого возраста, особенно уязвимых при такой жаре. По радио дикторы вымученно острили: «Сегодня будет холодно – ожидается, что температура не превысит тридцати пяти градусов».
Раздражительность Дражена росла прямопропорционально жаре. Я сначала удивлялась: вроде бы здоровый парень, к тому же отнюдь не из северных широт, а так раскис. Но потом поняла, что дело не только в летнем зное. А вернее, совсем не в нем. Дражен все больше и больше тосковал по Хорватии.. Постоянным припевом во всех разговорах стало: «А вот в Загребе», «А вот на Крке», «А вот в Хорватии». В Женеве его раздражало все. А когда я пыталась возражать, он взрывался.
 
— Да что здесь может нравиться? Здесь же не жизнь, а тоска! Тут рай для пенсионеров и миллионеров. А нормальным людям, тем более молодым, здесь жить – это маразм!
— Так, значит я ненормальная и маразматичка!
— А разве тебе здесь нравится?
— Да, сначала было непросто, но сейчас я привыкла, и многое меня здесь устраивает.
— Что например?
— Например то, что за учебу я плачу гроши. Не как в Штатах или в Англии. И учат при этом на совесть, не халтурно, как у нас было в последнее время в институте в Москве.
— Ну, хорошо, а еще что?
— То, что через три часа езды на поезде я могу быть в Париже, через четыре – в Милане. Вся Европа – вот она, рядом. То, что в городе я купаюсь в озере и знаю, что вода чистая. А воздух? Можно дышать, не то, что у нас в Москве. А горы? Вон зимой через час после окончания лекций, я могу уже быть в горах, кататься на лыжах. А летом просто гулять…
— Ты рассуждаешь, как пенсионерка. Воздух, горы…
— Так, значит, я для тебя старуха?
— Я этого не говорил, не передергивай…
Мы все чаще стали ссориться. По поводу и без повода. Поскольку чаще всего мы были вместе по утрам, на катере, то предметом наших стычек порой становилась наша парочка, вот уже второй месяц с удивительной регулярностью появлявшаяся на пляже для утренних заплывов, но и не только для них.
Дражен по-прежнему благоволил даме с собачкой, а я защищала честь Гурова, которую Дражен все агрессивнее и агрессивнее ставил под сомнение.
— Вот увидишь, он ее бросит, — в очередной раз каркал он.
— С чего ты взял? Да может все идет к счастливой развязке? А если и нет, то почему ты так уверен, что это он ее бросит, а не она его?
— Да нет, он ее бросит. Вон у него какая физиономия бульдожья.
— И никакая не бульдожья. Ну, может быть, немного грубоватая на первый взгляд. Зато какой он на самом деле ласковый. Это у нее ни рожи, ни кожи. И чего он в ней только нашел.
— Да ты ей просто завидуешь, оказывается! Вот почему ты так ее невзлюбила.
Я разозлилась, и мы опять поссорились. Но в глубине души я знала, что Дражен попал в точку. В последнее время я уже не пыталась перед собой скрывать, что эта молодящаяся мадам вызывает мое раздражение скорее всего потому, что я ей откровенно завидую. Завидую тому, что она получала в избытке от своего Гурова, чего совершенно неспособен был мне дать Дражен – нежности.
Меня вся эта история так захватила, что я решила даже написать рассказ о нашей парочке. Довести, так сказать, до логического завершения тему, начатую Драженом. Взяла в библиотеке и перечитала «Даму с собачкой» Чехова. Меня поразил один абзац, в котором Чехов смог удивительно точно выразить суть истории, пережитой его героями и тысячами и тысячами людей, попавших в подобные ситуации. Вот как сформулировал этот опыт чеховский Дмитрий Дмитриевич, размышляя о своих отношениях с Анной Сергеевной: «Oпыт многократный, в самом деле горький опыт, научил его давно, что всякое сближение, которое вначале так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением, у порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на подъем, нерешительных, неизбежно вырастает в целую задачу, и положение в конце концов становится тягостным». Единственную поправку, которую я внесла бы в чеховский текст – это вместо «у москвичей» поставила бы «у мужчин». Причем, у всех мужчин, независимо от национальности. И еще я задумалась, на какой же стадии находятся отношения нашей парочки: легкого приключения или уже тягостного положения? По некоторым приметам – по тому, с каким печальным и даже иногда трагичным выражением лица сидела наша Анна Сергеевна в ожидании своего Дмитрия Дмитриевича, я заключила, что отношения перешли уже во вторую стадию. Если не трагическую, то явно драматическую. Это облегчало мою задачу, поскольку еще более сближало наших героев с чеховскими. Само собой пришло на ум название: «Дама с собачкой с озера Леман»7 и по ночам, когда не спалось, я начала выдумывать, что же могло привести на наш пляж этих двух уже немолодых людей. Однажды Дражен застал меня на месте преступления.
— Так, чем это ты тут занимаешься, когда спать надо? Писательский зуд? Дай посмотреть, — он стал заглядывать мне через плечо.
— Да тут нечего смотреть еще, — я захлопнула блокнот.
Но от Дражена так легко не отделаешься. Он вырвал блокнот у меня из рук.
— Эге... Да ты про нашу парочку пишешь. Интересно, чего ты тут накропала...
Он быстро просмотрел то, что я успела написать. По мере того, как он читал, его лицо приобретало все более язвительное выражение.
— Боже мой, ну нельзя же так... Что это за сентиментальщина. А фразочки... Сплошные избитости и банальности...
— Оставь, я знала, что тебе не может это понравиться, — пыталась я не дать ему разойтись. Но Дражен не унимался.
— Нет, это сплошные, как там у вас говорят, романтические бредни.
— Значит ты у нас, несмотря на свою романтическую наружность, весь из себя такой прозаический и прагматический, — я пыталась отвлечь Дражена от моего блокнота. Но не тут-то было.
— Нет, ты послушай сама, что ты пишешь. И он процитировал: «Каждый раз они обнимались так, будто знали, что никогда не увидятся». Или вот еще почище: «Он поцеловал ее, вложив в этот поцелуй всю тоску по любви, накопившуюся за целую жизнь». Так можно было писать еще в восемнадцатом, но уже даже не в девятнадцатом веке.
— Почему в восемнадцатом, но не в девятнадцатом?
— Ну как же, расцвет романтизма – вторая половина восемнадцатого века. Ну, еще начало девятнадцатого захватило. А потом уже началась нормальная литература. Без всех этих бешеных страстей, ходульных героев и сентиментальностей. Ну да ладно бы еще в двадцатом так писать. Но читать это в двадцать первом веке – невозможно!
— Хорошо, ты такой умный. Вот и придумай, что написать про то, как он ее целует.
Дражен на минуту задумался.
— Напиши хотя бы просто: они целовались как люди, которые любят друг друга. Это и то будет лучше.
— Ага, значит ты признаешь, что он ее любит, — взвилась я.
— Господи, да причем здесь это?
— Да при том. То ты говоришь, что он развлекается и вообще чуть ли не в подонки его записываешь, а теперь вот попался, любит он ее оказывается. И вообще мне давно ясно, что ты меня не любишь.
— Так, а это откуда взялось?
— Оттуда. Ты-то меня никогда так не целуешь.
— Типично женская логика, — Дражен бросил блокнот на стол, слез с катера и пошел по направлению к ресторану.
Я расплакалась, но не столько от обиды на Дражена, сколько от сознания собственного бессилия. Ведь и без него я понимала, что все мною написанное никуда не годится.
Я очень хорошо запомнила тот день, когда видела моих героев вместе в последний раз. Утро началось удивительным рассветом. Я проснулась раньше обычного, заснуть не смогла и решила пойти искупаться. Когда вылезла из катера и посмотрела вокруг, мне показалось, что я вдруг оказалась перед увеличенным до гигантских размеров полотном Моне. Наверняка основоположник импрессионизма написал свою знаменитую картину “Impression, soleil levant”8 давшую название целой эпохи живописи, увидев нечто подобное. За озером, из-за гор, почти растворившихся в заливавшем их свете, медленно выплывало огромное рыжее солнце. И по мере того, как оно, явно нехотя, расставалось с землей, небо вокруг начинало окрашиваться во все цвета радуги. И вскоре от солнца во все стороны потекли слоистые желтые, сиреневые, голубые и вишневые облака, отражавшиеся чуть менее интенсивными тонами в озере. Магия полотна, создаваемого художником по имени Природа, заключалась в том, что пейзаж, изображенный на полотне, постоянно менялся. Перед вами проходила целая череда пейзажей. Я подумала: то, что мне раньше в импрессионизме казалось оригинальничаньем или, в лучшем случае, стремлением найти новые живописные методы, было попыткой передать вот эту изменчивость пейзажа, движение природы. Лучше всего это удавалось позже делать Ван Гогу. Но какой болью и горечью пронизаны все его письма, в которых он описывает свою изначально обреченную на провал попытку передать эту бесконечную изменчивость, это безостановочное движение.
Я позвала Дражена. И долго еще мы с ним любовались на импрессионистский шедевр под названием «Рассвет над озером Леман».
Вот в то утро я и увидела в последний раз нашу парочку, сидевшую, как всегда в обнимку, на своей любимой скамейке, так же явно завороженную великолепным зрелищем.
День, начавшийся так ярко, и закончился, подарив на прощанье острые ощущения. Природа явно решила продемонстрировать, что она, как всякий истинный творец, способна создавать не только лирические произведения, но и драматические. Вечером мы с Драженом поехали на концерт рок-группы, проходивший в одном из пригородов Женевы. Но, приехав, идти на концерт раздумали. Солнце исчезло, небо закрылось тучами, потянуло легким ветерком и стало прохладнее. Захотелось погулять, хоть немного подышать свежим воздухом.
Мы пошли по тропинке к виноградникам на холме. Ветер становился все сильнее, а пейзаж все тревожнее. Под ногами шуршали листья деревьев, пожелтевших задолго до положенного срока. Некоторые из них даже не пожелтели, а почернели, до того обуглились на них листья. С одной стороны тропинки стояли совершенно пожухлые и какие-то трагические подсолнухи, на цветах которых не осталось желтых лепестков, делающих их такими радостными. А с другой стороны на скошенном поле из земли торчала выжженная добела стерня. Ветер становился все сильнее, и с деревьев на землю да и на нас полетели черные листья. «Как стаи галок», — подумалось мне. Для завершения впечатления тревожности и даже траурности пейзажа еще только не хватало, чтобы раздались аккорды марша Шопена. И они раздались. Откуда-то из-за невысокого горного хребта Юры прозвучали первые раскаты грома. Как будто этого было недостаточно для полноты впечатления, природа решила еще добавить и световые эффекты – сначала изредка, а потом все чаще и все больше совпадая по времени с грохотом, засверкали молнии.
Пожалуй, такой грозы Женева давно не видела. Всего было с излишком. Ураганного ветра, который, казалось, сломает даже толстенные дубы, пережившие не одно поколение местных жителей. Грохота такого, будто начали разрушаться и обваливаться многотонными глыбами горы.
Мы решили, что вполне уже насладились весьма впечатляющим зрелищем и лучше не стать непосредственными участниками последней сцены спектакля под названием «Ливень». Едва мы успели добежать до небольшой церквушки, стоявшей на краю поселка, как она началась. Дождь был такой, что все вокруг просто перестало существовать. Мы, церковь, а за ней серо-белые водопады со всех сторон. В голову поневоле полезли строки из Библии о Всемирном потопе. Стало по-настоящему страшно.
Дражен был каким-то необычно нервным. Я, помню, еще подумала, что он явно боится грозы. Странно, хотя, что ж, и такое бывает.
Когда гроза наконец утихла, отгрохотавшись и иссверкавшись вдосталь, мы решили идти к нашему пляжу пешком. Тем и хороша Женева, что здесь все в пределах досягаемости для любителя пеших прогулок. На улице было удивительно хорошо. Духоты, мучившей нас все эти долгие месяцы, как не бывало. Вокруг был воздух, о существовании которого мы уже почти забыли. Наконец-то можно было дышать, а не втягивать в себя жар. В теле появились легкость и радость. Я шла, наслаждаясь переменой.
— Да, это была настоящая гроза, — вдруг заявил Дражен, который до этого шел молча и был как-то странно задумчив.
— А что, бывают синтетические? – не без язвительности спросила я, поскольку заявление Дражена показалось мне излишне патетическим.
— Я имею ввиду, что именно такие грозы, бывает, переворачивают душу, ставят все с головы на ноги…
— А если ты стоял на ногах, то встанешь на голову, — продолжала я шутить.
— Теперь я понимаю, почему такие грозы называют очищающими. Они позволяют принять решение, после которого наступает облегчение… Как бы трудно тебе ни было его принять, — Дражен явно не захотел воспользоваться предложенной мною возможностью перевести все в шутку.
— Послушай, хватит. Это все сильно смахивает на фразочки героев, причем скорее, женского полу, чем мужского, из романов восемнадцатого века… Кто-то меня недавно сам высмеивал за излишнюю сентиментальность и за банальные фразы. Уж лучше признайся, что ты просто перетрусил, я же видела, как ты сидел, слова от страха не мог произнести, — обвинения сорвались с языка сами собой, хотя я тут же пожалела о том, что сказала. Но было уже поздно.
— Что же ты связалась с таким трусом?
— Ну, не с трусом, извини, просто ты от гроз впадаешь в неврастению…
— А если завтра этот неврастеник решит, что ему здесь больше делать нечего?
— Это на тебя во время грозы снизошло откровение?
— Прекрати ерничать, я серьезно спрашиваю.
— С чего это ты вдруг собрался обратно? Вроде бы, ты здесь собирался остаться?
— Да нечего мне здесь делать.
— Это ты что, сейчас вдруг понял?
— Да давно я понял, сейчас просто как-то особенно ясно стало. Не хочу я здесь жить.
— Но ты же уже на следующей неделе получишь разрешение на проживание и учебу.
— Не нужны мне их разрешения.
— Чего это так вдруг?
— Понял, что меня здесь все время угнетало. Я здесь себя чувствую неполноценным, что ли. Как бы человеком второго сорта. Дома пусть я буду зарабатывать меньше, но хоть исчезнет у меня это ощущение второсортности. Да и насмотрелся я здесь на наших… Даже те, что давно живут…. Кто они такие? Апатриды, даже если у них и паспорт швейцарский в кармане. Они и здесь чужие, и дома – уже не свои. Так и сидят между двумя стульями. Не нужно мне этого. Я хочу пусть на табуретке, но всей задницей.
— Чего ты по своим родственникам судишь? Они, может, и не прижились, а есть такие, кто прекрасно себя здесь чувствуют, вполне акклиматизировались и аккумулировались, как говорит одна моя знакомая. А потом многие приехали учиться или денег заработать и вовсе не собираются здесь оставаться. Я вот, например, закончу университет, получу приличное образование и вернусь.
— Да? Что-то не верится. Все так говорят. А потом цепляются за эту Швейцарию, будто их здесь медом кормят. Работают черт-те где и черт-те кем, лишь бы здесь оставаться. Ноют, жалуются, а цепляются. Комфортно им, видите ли, здесь. А меня от этого комфорта тошнит. От всей этой вылизанности, стерильности, безликости. Здесь даже красота какая-то лубочная. А еда? Все же безвкусное донельзя.
— Слушай, я это уже сто раз слышала. Гордый ты у нас больно и привередливый. Не нравится — не держу, уезжай на свой паршивый остров и сиди там в обнимку со своей гордостью. Хотя какая гордость? Ваши же рассказывали, как вы там все в своей Хорватии перед иностранцами стелитесь. Вон, Бронко говорил, они уже пол-острова твоего скупили. А скоро весь скупят. Да если бы не иностранные туристы, вы бы там вообще с голоду померли.
— Прекрати. Я ведь правда возьму завтра и уеду.
— И уезжай. Плакать не буду. И за тобой не побегу, не надейся.
— А я и не надеюсь, не очень-то ты мне и нужна…
— Я и не подозревала, что ты можешь быть таким грубым и агрессивным.
— Слушай, хватит на сегодня, а? – вдруг сказал Дражен.
— Мы сейчас оба явно взвинчены, наговорили друг другу гадостей. Надо остановиться.
Мы уже давно пришли к нашему ресторану. Мне страшно не хотелось расставаться вот так сразу. Но Дражен, сухо кивнув мне на прощанье, пошел спать не на катер, где в последние месяцы мы проводили ночи, а под навес. Укладываясь спать одна на своем топчане, я вспомнила поговорку, значение которой объяснила Дражену в первую нашу ночь на катере. Тогда, каждый раз, когда кто-то из нас, заснув, ненароком поворачивался, другой оказывался на полу под столом. И Дражен все порывался уйти к своим под навес, считая, что он меня стесняет. Я активно протестовала и вот тогда и сказала: «В тесноте да не в обиде». Эту ночь я провела в соответствии с этой пословицей – с точностью до наоборот.
На следующий день было воскресенье. Я почти не спала и, может быть, поэтому не очень-то задумалась, увидев, что наша дама с собачкой сегодня на пляже одна. Впервые за последние два месяца. Зато Дражен не преминул прокомментировать сей необычный факт. Довольно хмуро поздоровавшись со мной, он кивнул в сторону пляжа.
— Да, гроза не только на меня подействовала отрезвляюще, — сказал он с непонравившейся мне ухмылкой.
— Я смотрю, ты у нас скор на выводы. Мало ли, почему человек не смог приехать, а тебе уже все ясно.
Но спорить нам обоим не хотелось. Да и некогда было. В воскресенье народу всегда было очень много, и расслабляться даже с утра не удавалось.
А вечером в Женеве разразилась еще одна гроза, да еще посильнее прежней. Казалось, на город обрушилась вся нерастраченная сила стихии, накопившаяся за долгие месяцы застоявшейся жары, когда даже ветру было лень шевелиться.
Дражен уехал через неделю. Он уговаривал меня приехать к нему в Хорватию, когда закончится моя работа в ресторане, но делал это как-то вяло, неубедительно. Я тоже пыталась отговорить его от отъезда, но без большого энтузиазма. Мне было понятно, что свое решение он принял, и мне его не переубедить. Нам обоим было также ясно, что наши чувства как-то вдруг сникли, увяли. В отличие от деревьев, травы и вообще растительности, которая явно воспряла к жизни после гроз и ливневых дождей. Единственный, кто кипятился, горячился и волновался, был Бронко. Он то пытался меня уговорить поехать с Драженом, то его остаться в Женеве. Прибегал он, по определению Дражена, и к мерам эмоционально-психологического воздействия. Поздно ночью, когда мы, закончив дела, шли посидеть на берегу на скамеечке, над озером раздавалась одна и та же волнующе-призывная мелодия, и голос Горана Карана начинал умолять из темноты: “Stay with me. Stay with me. When the angels disappear, be my shelter, stay with me.”9
 
 
 
 
Первое время после отъезда Дражена я скучала по нему. Мне было не то, чтобы плохо, но как-то нерадостно. И, возможно, поэтому я где-то даже со злорадством смотрела каждое утро на одинокую женскую фигурку, сидевшую на скамейке. Мужчина так больше и не появился. И меня в тот момент это даже утешало. Не одну меня бросили.
Постепенно становилось прохладнее, особенно по утрам. На пляже в эти ранние часы уже перестали появляться купальщики. Да и те, кто отваживались забираться в озеро днем, когда вода немного прогревалась, сделав пару, тройку энергичных бросков в воде, выходили на берег, поеживаясь и старались побыстрее одеться. Лишь нашей даме с собачкой все было нипочем. Она по-прежнему быстро заходила в воду и плыла спокойно и размеренно, будто не чувствуя, как похолодaла вода. Правда, она постепенно сокращала время и дистанцию своих заплывов. Но однажды утром я не дождалась и ее. Это было так странно. Женщина и собачка настолько вписались в утренний пейзаж пляжа, что ее отсутствие заметили все, кто бывал в это время в ресторане.
— Я знаю, вы с Драженом подглядывали за ней…— как-то сказал мне Бронко.
— За кем за ней? — я сделала вид, что не понимаю.
— Ну за этой, за пловчихой и ее хахалем.
— А чего было подглядывать, они и не скрывались.
— Да я и не говорю ничего такого. Просто хотел спросить, кто они такие. Вы узнали что-то про них?
— Да нет, только то, что они русские.
— А мужик так и исчез?
— Да, давно уж не появлялся, с грозы…
— Да, дела… Видно, вроде тебя, не сумела мужика удержать… прокомментировал Бронко.
— Да мы их и не держим, нужно очень, — фыркнула я.
— Гляди, прокидаешься. Потом и захочешь удержать, ан нет, поздно будет, – не удержался Бронко от того, чтобы еще раз не выразить мне свое неудовольствие по поводу нашего расставания с Драженом.
— Да ладно, ладно, слышала уже, останусь в старых девах. А что, лучше быть женой такого вот мужика, который к другой бегает на пляж по утрам?
— С чего ты взяла, что он женатый?
— Да уверена, потому и исчез.
— А может разлюбил…
— Ну да, вчера еще весь из себя влюбленный, а назавтра исчез.
— А что, так не бывает? Вон как у вас с Драженом? Ты же сама мне на днях объясняла, что ваша любовь вдруг взяла и кончилась.
— Да не было у нас любви. Настоящей. Так, летний роман. Наш роман даже близко не стоял рядом с тем, что у этих, на пляже было.
— Ну ладно, не горячись. Может, еще вернутся твои влюбленные.
Но они больше не вернулись. Правда, однажды я встретила даму с собачкой. Дело было в центре города. Я стояла на перекрестке, ожидая зеленого сигнала светофора. И вдруг услышала такую знакомую и так странно звучащую на этой женевской площади страстную мелодию хорватской песни, так полюбившейся мне за это лето. Прямо передо мной стояла машина, из которой и доносились звуки песни Горана Карана. А в ней сидела наша Анна Сергеевна. Она и не она. Если бы не песня, я и не узнала бы ее. Передо мной была женщина, вполне соответствующая марке дорогой престижной машины, в которой она находилась. Элегантно одетая, как будто только что из парикмахерской, с лицом, которое можно было бы даже назвать несколько надменным. А возможно, такое впечатление она производила, поскольку была погружена в себя и совершенно не обращала внимания на происходящее вокруг. Меня она тоже не заметила.
А в конце сентября, в один из последних дней работы ресторана, я увидела и нашего Гурова. Он был не один. С женщиной средних лет – высокой, статной, уже начинавшей несколько полнеть, с немного грубоватым властным лицом. Даже лучше, чем слово женщина, к ней подходило слово дама. Пожалуй, она единственная внешне походила на свой прототип из чеховского рассказа. Я подумала, что, наверное, как и чеховский персонаж, наш Дмитрий Дмитриевич побаивается своей жены. В том, что передо мной муж и жена, сомнений не было. Об этом говорила вся их манера общаться, а вернее, не общаться друг с другом, не говоря уже о том, что третьим за их столом был молодой человек лет двадцати, явно сын, настолько он был похож на отца.
Когда я подошла к их столику принять заказ, мне показалось, что мужчина узнал меня. Во всяком случае, он явно смутился. А я постаралась, принимая у него заказ, смотреть на него так, чтобы он, как я надеялась, в моем взгляде мог прочитать все, что я о нем думаю. А думала я о нем, как можно догадаться, далеко не самые приятные вещи. Я даже изобрела, как испортить ему вечер в ресторане. И неся заказанные блюда, уже присматривалась, как бы половчее опрокинуть на него рюмку с вином, ставя поднос на стол. Но потом одумалась. Что за ребячество? Кто она мне, эта дама с собачкой? Нарываться на скандал ради женской солидарности? Что мне, в конце концов, за дело до нее и до ее неудавшегося романа? Я побыстрее обслужила их и отошла, а потом старалась, чтобы избежать соблазна испортить нашему герою вечер, обходить их столик стороной.
Но невольно я время от времени поглядывала на него. Он явно постарел и как-то сник. Я подумала так и сразу же оборвала себя: наверняка это мне хочется его таким видеть, а он ничуть не изменился. Да и как мог измениться человек за месяц?
Чуть позже меня вдруг поманил из кухни Бронко.
Смотри, смотри пришел этот ваш, как вы его называли?
Гуров. Да я его видела.
Странно, чего это он сюда с семейством приперся?
Ну может, это не он захотел, а жена.
А прав Дражен оказался, женатый он...
Да, жаль нашу пловчиху.
А мне его жаль, — вдруг заметил Бронко. – Ты посмотри, как он сдал... Я тут видел, как он вышел покурить. Так пошел к той самой ихней скамеечке и сидел там долго, пока его жена не позвала. Тоже, небось, страдает.
Страдает он, как же, а что ему мешало уйти? Вон сын уже совсем взрослый. Убийца он, вот что, — я сама не поняла, почему это слово вдруг сорвалось у меня с языка.
Убийца? Ты о чем? – Бронко был явно ошарашен моим определением.
Конечно, убийца, — отступать было некуда. – Убийца любви, — мне явно не давали покоя лавры Барбары Картленд.
Много ты понимаешь. Вот поживешь, как я, со своей женой тридцать лет, может и поймешь. Столько прожито вместе. А тем более, если хорошо прожито, то какая там любовь не любовь, рвать – это все равно, что себе добровольно руку там или ногу отрезать. По молодости-то оно гораздо легче...
Ну не знаю, не знаю... Нечего было тогда все это затевать... А то ездил тут, обнимался, целовался, голову морочил...
Ладно, ладно. Сама она тоже, видно, хороша. Кто не хочет, тому голову не заморочат.
Тут Бронко позвали на кухню, и наше бесплодное пререкание закончилось. Слова Бронко заставили меня задуматься. Конечно, в нем говорила мужская солидарность, поэтому он и защищал Гурова. Но после разговора с поваром то смешанное чувство презрения и осуждения, которое я испытала, увидев спутника дамы с собачкой, улетучилось, и я впервые за этот вечер посмотрела на него с какой-то долей сочувствия. «А ведь, действительно, страдает, — подумалось мне. – Иначе не постарел бы так, вон и Бронко подметил».
Вечером, забравшись на свой катер, я все никак не могла отделаться от мыслей о сегодняшней встрече в ресторане. Спать не хотелось. И вдруг мне показалось, что я поняла, почему так изменился наш женевский Гуров. Я села за столик, зажгла свечку и написала: «Она поняла, почему его лицо перестало быть красивым. Раньше его освещала нежность. Но нежность — эта верная служанка любви – осталась со своей госпожой там, на пляже Женевского озера, на той самой каменной скамейке, стоящей у самой воды». Фраза показалась мне очень удачной. И, оттолкнувшись от нее, я попыталась дописать рассказ.
Я впервые писала при свече. К тому же ночь была удивительно красивой. Возможно, все это привело меня в несколько экзальтированное состояние, и дальше мне в голову полезли или просто красивости: «озеро звезд отражалось в озере воды..., или откровенные банальности, вроде того, что «ее глаза, смотревшие на него, светились счастьем». Хотя, надо сказать, они таки действительно светились, горели, блестели — какой бы вы глагол ни подставили — именно счастьем. Остановилась я лишь тогда, когда, вспомнив, что “Reposoir” — название нашего ресторана, так же как и пляжа, на котором он находится, — означает «временный алтарь», принялась думать, как лучше обыграть это название в данной ситуации? Может быть так: «Они приходили на этот пляж не случайно. Изо дня в день они несли к этому алтарю под открытым небом свою любовь…»
Наутро, перечитав написанное, я все порвала. Мне стало ясно, что рассказ получается чересчур сентиментальным, вернее, мелодраматичным, в духе той самой эпохи романтизма, которую так не любил Дражен. А может, я и писала его, не отдавая себе в этом отчета, продолжая свой спор с ним. Не знаю.
Но я обязательно напишу этот рассказ. Возможно, в нем все-таки останется налет романтизма. Какой же рассказ о любви без этого? Тем более, о любви, которая так красиво началась и так печально завершилась. Как будто Дражен накаркал, назвав незнакомку дамой с собачкой, а незнакомца — Гуровым.
Хотя, может быть, это будет рассказ не только о любви, закончившейся по-чеховски. Нет, пожалуй, я просто напишу об этом необычном лете. О жаре, пахнувшей раскаленными песками, о рассветах, вырвавшихся из стен музея, о грозах, похожих на конец света, о песнях, выворачивавших душу, и о чужой нежности, которой я завидовала чуть-чуть черной завистью. Возможно, кто-то, прочитав этот рассказ, скажет мне: «Послушай, ну ты и выдумщица. Такое, да в чинной Швейцарии…». Я не стану спорить. Я просто спрошу: «А вы бывали в Женеве на пляже со странным названием “Rеposoir” летом 2003 года?».
 
 
 
 
1 Название пляжа и ресторана на берегу Женевского озера. Словарное значение: “временный алтарь”.
2 Без постоянного места жительства (фр.)
3 Мой парень (фр.)
4 подружка (англ.)
5 любовь моя
6 на манер (фр.)
7 Озеро Леман – местное название Женевского озера.
8 Название полотна Клода Моне - “Впечатление, восходящее солнце”.
9 “Останься со мной. Останься со мной. Когда улетят ангелы, будь моей защитой, останься со мной.”
 

Фотогалерея


Комментарии

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская