"Гамбургский счет", или Жизнь под колесами "автобуса"

"Гамбургский счет", или Жизнь под колесами "автобуса"

 

Жизнь – как Россия. Здесь нет дороги, только направление.

И каждый ищет дорогу сам.

Виктор Шкловский

 

 

Признание в любви

Люблю Шкловского.

Пишу о нем потому, что он совершенно выпал из нового времени, остался предметом изучения студентов филфака и чрезвычайно узкой нынешней прослойки интеллектуальных читателей.

Он был уникальной фигурой в советской литературе не только потому, что был един в нескольких лицах – ученый, языковед, литературовед, критик, киновед, сценарист, писатель, а потому, что, прежде всего, был — человек-стиль.

Перефразирую известное выражение великого француза  Жоржа Бюффона: «Стиль — это человек», — сказал он при избрании в члены Французской академии, имея в виду, что стиль есть неповторимая совокупность особенностей человека, которая отражает его личность и проявляется во всем – в работе, творчестве, поведении, образе жизни.

Так вот, Шкловский был человек-стиль, он выработал свой уникальный – и потому неповторимый, единственный, ни на кого не похожий — литературный стиль. И стиль жизненного поведения.

Это дано не многим.

Были стили Хармса, Вагинова, Платонова.

Литературные.

Пожалуй, из этих троих только один Хармс был человек-стиль.

Правда, далекий от Шкловского, как серебряный рубль от пятиалтынной монеты.

Хочу уточнить — люблю Виктора Шкловского-писателя и не могу принять поведение Виктора Шкловского-человека.

Понимаю, почему он себя вел так, а не иначе в той или иной ситуации.

Хотя бы еще не совсем расстрельного советского 32 года.

После отречения от формализма его не только простили, но и привлекли в авторский коллектив, который был должен написать книгу по истории Магнитстроя, и осенью взяли в группу видных (по тем временам) советских писателей в поездку по Беломорканалу. Там средь тюрем и лагерей интеллигенту Шкловскому было не по себе. На вопрос сопровождавшего его чекиста, как он себя здесь чувствует, он ответил: «Как живая лиса в меховом магазине».

Трудно понять его поведение в 1956 году, когда Пастернаку дали Нобелевскую премию.

Но объяснить можно.

 

Мы говорим ОПОЯЗ

…вот именно – подразумеваем Шкловский.

Но ОПОЯЗ был его детищем.

23 декабря 1913 года в петербургском кафе «Бродячая собака» молодой студент Виктор Шкловский прочитал доклад «Место футуризма в истории языка». Доклад лег в основу его книги «Воскрешение слова», увидевшей свет в Санкт- Петербурге в 1914 году.

«Воскрешение» и следующая книжка «Искусство как прием», вышедшая в том же 14 году, стали манифестом нового неформального кружка молодых ученых, в который входили Борис Эйхенбаум, Юрий Тынянов, Евгений Поливанов, Роман Якобсон, Лев Якубинский, Осип Брик, Сергей Бернштейн.

Шкловский и его последователи резко критиковали подход к литературе и искусству как к «системе образов» и выдвигали тезис об искусстве как сумме приемов художника.

Шкловский утверждал, что «по существу своему искусство внеэмоционально, безжалостно и внежалостно, кроме тех случаев, когда чувство сострадания взято как материал для построения. Но и тут, говоря о нем, нужно рассматривать его с точки зрения композиции, точно так же как нужно, если вы желаете понять машину, смотреть на приводной ремень как на деталь машины, а не рассматривать его с точки зрения вегетарианца».

Он писал, что основным «приемом искусства» является прием «остранения» вещей и прием затрудненной формы, увеличивающий трудность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен. И приводил пример Толстого, «прием остранения» у которого «состоит в том, что он не называет вещь ее именем, а описывает ее как в первый раз виденную, а случай как в первый раз происшедший».

Издателей у них не было. Издавали они себя сами. Молодые ученые были связаны с футуристами, и свое понимание литературы противопоставляли теориям символистов – Брюсова, Белого, Вяч. Иванова.

Литературная жизнь строилась на скандалах.

После Октября 1917-го ОПОЯЗ получил, как и полагалось при новой власти, штамп, печать и был зарегистрирован как научное общество. И немедленно был подвергнут жестокой критике самим товарищем Троцким и официальными литературными деятелями новой «октябрьской» волны.

 

Эмиграция (безденежье и одиночество) и возвращение («придется лгать»)

Главный теоретик ОПОЯЗа революцию не только не принял, но боролся с ней с оружием в руках.

Шкловский-теоретик говорил: «Искусство всегда было вольно от жизни, и на цвете его никогда не отражался цвет флага над крепостью города». Но теория расходилась с жизнью и в 1918 году он примкнул к направленному против Советской власти вооруженному мятежу, устроенному правыми эсерами. Правда, борьба была недолгой, уже в конце года он решил отказаться от борьбы и любой политической деятельности, забыть свое участие в работе Первого Петроградского совета, пребывание помощником комиссаром Временного правительства и Георгиевский крест, врученный ему за храбрость генералом Лавром Корниловым.

Эсеров не устраивал ни Колчак, ни большевики. Нужно было выбирать и идти на компромисс.

Выбрали большевиков. Тем более, что партия была амнистирована новой властью. Правда, ненадолго.

Новая власть своих идейных врагов не забывала. И всегда добивала.

В 1922-м начались первые аресты и подготовка к первому показательному процессу над правыми эсерами.

Шкловский бы продолжил работать, ему ничего больше и не надо было, но в том же году вышла в Берлине книга его бывшего товарища Г. Семенова (Васильева) «Боевая и военная работа партии социалистов-революционеров 1918-1919 гг.», в который он откровенно рассказал о деятельности своих однопартийцев по свержению советской власти. В книге было много и о Викторе Шкловском. Этого «много» хватило бы для ареста.

…Он уходил в эмиграцию по тонкому льду Финского залива. Кое-где сквозь мартовский лед проступала вода. Он осторожно огибал гиблые места, мечтая добраться до берега. Из Финляндии перебрался в Германию. В Германии было холодно, голодно и мучила тоска. Все, что он любил, — жену, друзей, ОПОЯЗ — он оставил в России.

Ничего не оставалось делать, как писать письма Горькому: сообщить ему о грянувшем громе, о том, что пока избежал судьбы Гумилева, посетовать на то, что не знает, как будет жить без родины, а затем, в более поздних письмах жаловаться на безденежье и одиночество… и отчаянно завидовать Эренбургу, у которого был паспорт.

В Берлине он начал писать книги.

Впрочем, Шкловский делал это всю жизнь.

О том, что он пережил с 1917 по 1922 годы, он рассказал в «Сентиментальном путешествии». Он умолчал больше, чем рассказал, факты биографии — жизнь в подполье, преследования, побеги и переходы границы – становились фактами литературы, книга была похожа на авантюрный роман. Однако о своем реальном участии в антисоветском заговоре, явках и именах Шкловский рассказал мало, почти ничего, становясь в позу скромной девицы, только-только окончившей гимназию и ни в чем таком не замеченной.

А потом он взялся за «ZOO, или Письма не о любви, или Третья Элоиза». Женщина, которую он любил, была сестрой Лили Брик – в будущем писательница Эльза Триоле.

Он писал ей обо всем на свете – о Велемире Хлебникове и Алексее Ремизове, о холоде и жестокости нелюбящих, о принципе относительности и немце с кольцами в ушах. 30-е письмо адресовал во ВЦИК, в котором признал, что революция переродила его, что в Берлине ему нечем дышать, что он поднимает руку и сдается. Он хотел в Россию.

Это было последнее письмо, им заканчивалась берлинская книга.

Он писал тем, от которых когда-то бежал.

Тем, с кем некогда боролся с оружием в руках.

Он поднял руки и сдался.

Для большевиков (ВЦИК) это были «романтические слезы».

Но его пустили. Еще один переродившийся, раскаивающийся, сдавшийся и сложивший оружие перед Советской властью интеллигент, какими бы мотивами он ни руководствовался, был хоть небольшой, но победой новой власти.

Но бывший эсер Шкловский прекрасно знал, куда и к кому он возвращается и что (здесь и далее разрядка моя — Г.Е.) его ждет на родине.

Когда прошение о прощении было удовлетворено, в письме Горькому от 15 сентября 1923 года он, сознавая, что придется делать в новой реальности, написал:

«А я уезжаю. Придется лгать, Алексей Максимович.

Я знаю, придется лгать.

Не жду ничего хорошего».

Хорошего на родине действительно было мало. Но у него не отобрали возможность писать. А писать для него означало жить.

На родине.

Теперь она называлась СССР. К этому нужно было привыкнуть. Он привыкал трудно. Но, в конце концов – привык. Человек ко всему привыкает.

  

«Живу тускло…»

Шкловский постепенно не только привык к Советской власти, он принял ее методы – страх и угнетение. Может быть, полагал, что с Россией иначе нельзя?

Он принял не только методы, но и правила игры. И играл по ее правилам. Хотя до 17-го года предпочитал играть по своим.

Он был человеком в литературе и литературным человеком и вне литературы, вне ежедневного кропотливого труда, как и вне родных осин, себя не мыслил.

Он начал писать с юности.

О чем бы ни писал, исключая лишь некоторые исторические книги, он писал о себе.

Родченко вспоминал, что: «Шкловский был самовлюблен и нервен, как женщина. Он всегда находился рядом с собой и смотрелся в себя, и слушал только себя и для себя говорил».

Вернувшись, написал и издал «Третью фабрику» (1926), самую личную, самую откровенную свою книгу. Писал в ней, что видит на сегодняшний день только два пути.

Один — «уйти, окопаться, зарабатывать деньги нелитературой и дома писать для себя». Другой — «пойти описывать жизнь и добровольно искать нового быта и правильного мировоззрения». Для себя выбрал третий: «Работать в газетах, в журналах… изменяться, скрещиваться с материалом, снова изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его, и тогда будет литература». (Обратите внимание на эти слова – в них отчасти разгадка феномена Виктора Шкловского. — Г.Е.)

Дальше шли строки, которые вызвали недоумение у всех, кто его знал:

«Из жизни Пушкина только пуля Дантеса, наверно, не была нужна поэту.

Но страх и угнетение нужны».

Сейчас об этом даже не хочется спорить. Но тогда так думал не только Шкловский.

Эпоха и время давили все живое и не поддающееся давлению.

И все-таки у него хватило смелости признаться — мучила совесть: «Я живу плохо. Живу тускло, как в презервативе… Ночью вижу виноватые сны…».

Это был не очередной эпатаж не успокоившегося формалиста, литературная жизнь в СССР тех (да и других) времен действительно напоминала жизнь в этом самом предмете.

Он сделал несколько неверных шагов. Хорошо написал о фильме «Александр Невский», который вычеркивали из лучших картин Эйзенштейна, и (вынужденно) о его сценаристе Павле Павленко. На Павленко пробы некуда было ставить, одно время он был председателем правления Союза советских писателей, и от него пострадало много достойных людей. В кулуарах Шкловский называл его «Правленко».

Но время требовало компромиссов, и он, имея за плечами ту биографию, что имел, сознательно шел на компромиссы.

В «Третьей книге» сравнил писателя со льном, который «дергают из земли, взяв за голову». «Лен, если бы он имел голос, кричал при обработке».

У него, как у льна – изменился голос.

Но до наступления политических холодов он успеет еще издать книгу «Гамбургский счет».

Годы были такие, что еще можно было в предисловии написать:

«Гамбургский счет — чрезвычайно важное понятие.

Все борцы, когда борются, жулят и ложатся на лопатки по приказанию антрепренера.

Раз в году в гамбургском трактире собираются борцы.

Они борются при закрытых дверях и завешанных окнах. Долго, некрасиво и тяжело.

Здесь устанавливаются истинные классы борцов, — чтобы не исхалтуриться.

Гамбургский счет необходим в литературе.

По гамбургскому счету — Серафимовича и Вересаева нет.

Они не доезжают до города.

В Гамбурге — Булгаков у ковра.

Бабель — легковес.

Горький — сомнителен (часто не в форме).

Хлебников был чемпион».

 

Памятник своей ошибке (!)

Борьба с формализмом не прекращалась.

В конце 20-х–начале 30-х стало подмораживать.

Чтобы уцелеть, пришлось отрекаться от прежних взглядов.

Но и здесь Шкловский отрекался по-шкловски. Только ему удалось в текущей советской литературе назвать статью, где он отрекался от прошлых взглядов, «Памятником (!) научной ошибке».

Кто еще мог воздвигнуть памятник ошибке, пусть и научной? А Виктор Борисович – смог. Он уже давно жил двойной жизнью.

Статья была напечатана 27 января 1930 г. в «Литературной газете».

Формализм – где бы он ни был – еще не рассматривался в Советском Союзе как преступление – но близко было. Надо было идти с властью на компромисс – могли вспомнить и его эсерство, и эмиграцию. У власти была долгая память. Но выборочная.

И шутить она не любила.

Он был единственным из опоязовцев, который осудил формальный метод.

В статье Шкловский писал: «Очередные проблемы русской науки о литературе и языке требуют четкости теоретической платформы и решительного отмежевания от участившихся механистических склеек новой методологии со старыми изжитыми методами, от контрабандного преподнесения наивного психологизма и прочей методологической ветоши в обертке новой методологии». Он говорил о необходимости «отмежевания» от академического эклектизма (Жирмунский и пр.), от декларации Романа Якобсона и Юрия Тынянова, опубликованной в 1929 году в журнале «Новый Леф», он сказал о самом главном, что требовала от него ситуация, сложившаяся в стране: «Человек, который утверждает или утверждал, что классовая борьба не простирается на литературу, тем самым нейтрализует определенные участки фронта», но сквозь поток деклараций просвечивала издевательская, объясняющая тем, кто умел пользоваться проверенным на Руси способом «хватать и не пущать», улыбка: «В то же самое время так называемый формальный метод нельзя рассматривать как реакцию против революции. Наши первые работы появились в промежутке между четырнадцатым и семнадцатым годами и были направлены на создание типологии и морфологии литературного произведения».

Но Шкловский не был бы Шкловским, если бы на понятном «хватателям и держателям» языке не разъяснил, что суть его собственной ошибки была не политической, а научной. И подчеркнул: «Моя ошибка заключалась в том, что я брал далекие примеры из литератур разных эпох и национальностей и доказывал их эстетическую однозначимость, т. е. пытался изучать произведения как замкнутую систему, вне ее соотнесенности со всей системой литературы и основным культурообразующим экономическим рядом».

Все, дальше статью можно было не читать – цель была достигнута: рапповским держимордам, связанными с ОГПУ простым, доступным языком было сказано – главные его тезисы «искусство как прием», «остранение» не являются выпадами протии советской власти, а всего лишь есть споры ученых меж собой. «Держиморды» от литературы вняли – действительно перегнули палку: хватать в 1930-м за сказанное в 1914-м, было не просто глупо, а идиотически бессмысленно.

И от него отстали.

 

«Лиса в меховом магазине»

Простили и даже взяли в группу идейно безошибочных писателей, которых пригласили проехаться по Беломорканалу, построенному силами заключенных. (Среди участников этой «показательной» экскурсии, кроме В. Шкловского, были А. Толстой, Л. Леонов, В. Катаев, Ильф и Петров, В. Инбер, М. Шагинян и еще несколько человек.) «Золотые перья» советской литературы должны были подтвердить проводимую партией и правительством политику, что «старого человека» можно перековать и даже выковать в «нового человека» в гибельном месте, сплошь покрытом тюрьмами и лагерями.

Когда на вопрос о самочувствии сопровождающего вежливого чекиста, Шкловский не удержался и неосторожно пошутил: «Как живая лиса в меховом магазине», — чекист шутку оценил, улыбнулся и дальше ходу ей не дал.

В то же время в эпохальном 600-страничном коллективном труде советских писателей, родившемся после вдохновляющей поездки, участвовал в самом большом количестве глав – 9. И, рассказывая о написании этой книги, утверждал «правильность единственного пути» и говорил «о великом опыте превращения человека».

Слово все больше и больше расходилось с делом.

Правда, он еще пытался сохранить себя как личность, и ушел в историческую прозу — стал писать историко-литературную монографию «Чулков и Левшин» (1933), историко-биографические книги «Капитан Федотов» и «Марко Поло» (обе – 1936), в 1939-м выпустил в свет сборник статей «Дневник» и в 1940-м мемуарную книгу «О Маяковском».

Великая Отечественная заберет у него сына — он погибнет за несколько месяцев до Победы.

Через четыре года, в 49-м, когда шла борьба с «космополитами», Константин Симонов, который никогда ранее в антисемитизме замечен не был, в журнальной статье выступил с утверждением, что «Гамбургский счет» – «абсолютно буржуазная, враждебная всему советскому искусству книга».

Насчет буржуазная – не знаю, но что «враждебная» – это один из руководителей советской литературы уловил верно.

Сознательно или по «буржуазному Фрейду» повторялся Kunststück 1930 года. Но за книгу, написанную двадцать лет назад, сажать было не просто бессмысленно, а по-дурацки глупо, и Симонов, затеявший эту компанию против Виктора Шкловского, дураком выглядеть не хотел, быстро все осознал — Шкловского потрепали на разных собраниях и оставили в покое.

 

Из воспоминаний Л.К. Чуковской

В октябре 1958 года, когда разыгрались пастернаковские события, Шкловский и Сельвинский отдыхали в Ялте. Узнав, что Пастернак получил Нобелевскую премию по литературе, Сельвинский послал новому лауреату поздравительную телеграмму. Затем, когда 25 октября в «Литературной газете» появилась статья под угрожающим названием «Провокационная вылазка международной реакции» (подобные же сочинения появились и в других газетах), писатели Сельвинский, Шкловский, а с ними и Б. С. Евгеньев (заместитель главного редактора в журнале «Москва») и Б. А. Дьяков (заведующий отделом художественной литературы в издательстве «Советская Россия») отправились в редакцию ялтинской газеты, чтобы присоединиться к общему возмущению. В пятницу 31 октября 1958 г. в местной «Курортной газете», под мирным заголовком «На литературном четверге» с подзаголовком «Встреча с писателями» были напечатаны фотографии четверых литераторов, участников беседы, и их высказывания. Каждый говорил о своем: Сельвинский о трагедии в стихах «Смерть Ленина», которую он только что окончил; Б. Дьяков – о новосозданной газете; Б. Евгеньев – о недавно созданном журнале; Шкловский – об оконченной им книге по теории прозы и о том, как Алексей Максимович Горький учил писателей работать с молодыми. Но о чем бы кто ни говорил, все кончали одинаково: возмущались Пастернаком.

«Выступившие литераторы, — сообщала своим читателям «Курортная газета», — присоединились ко всей советской писательской общественности и разделили ее гневное возмущение предательским поведением Б. Пастернака, опубликовавшего в буржуазных странах свое художественно-убогое, злобное, исполненное ненависти к социализму антисоветское произведение «Доктор Живаго».

«Пастернак всегда одним глазом смотрел на Запад, – сказал И. Л. Сельвинский, – был далек от коллектива советских писателей и совершил подлое предательство».

«Пастернак выслушивал критику своего «Доктора Живаго», говорил, что она похожа на правду, и тут же отвергал ее, – сказал В. Б. Шкловский. – Книга его не только антисоветская, она выдает также полную неосведомленность автора в существе советской жизни, в том, куда идет развитие нашего государства. Отрыв от писательского коллектива, от советского народа привел Пастернака в лагерь оголтелой империалистической реакции, на подачки которой он польстился».

Каждый говорил о своем – нас интересует Шкловский.

Несколько иначе рассказал об этом эпизоде В. Каверин, автор романа о Викторе Шкловском «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» (1928), бывший некогда его другом и в какой-то мере учеником. Оценка сумевшего сохранить совесть и честь (в литературе и жизни) В. Каверина была не просто оценкой — диагнозом. Диагнозом жестким, холодным и беспощадным. Который прозвучал не как диагноз — как приговор.

Из воспоминаний Вениамина Каверина

Тысячами писем, телеграмм, статей весь мир откликнулся на трагедию Пастернака. Хемингуэй предложил ему «подарить дом на Западе… Я сделаю все, что в моих скромных силах, чтобы сохранить миру этот творческий гений».

Халлдор Лакснесс призывал к терпимости. Камю писал, что роман «Доктор Живаго» не имеет дела ни с какой партией, что он — всеобъемлющ, Неру приглашал Б.Л. в Индию… Но были и другие письма. «Пулю загнать в лоб предателю, — писала Галина Николаева. — Я — женщина, много видевшая горя, но за такое предательство не дрогнула бы…». Ответ Пастернака поражает мягкостью и благородством: «Благодарю Вас за искренность… Хочу успокоить Вашу правоту и честность. Вы — моложе меня и доживете до того времени, когда на происшедшее посмотрят по-другому».

Что заставило И. Сельвинского и В. Шкловского, которые в эти дни находились в Ялте, от которых никто ничего не требовал, напечатать в «Курортной газете» (1958. 31 октября. № 213) письма, упрекавшие Пастернака в «подлом предательстве» (Сельвинский), в том, что «отрыв от писательского коллектива, от советского народа привел Пастернака в лагерь оголтелой империалистической реакции, на подачки которой он польстился» (Шкловский)? Рабский страх. Ослиный страх: «И я! И я! И я!». Стиль — это человек? Тогда это еще и распад личности. Только в болезненном бреду можно представить себе Шкловского, пишущего таким языком».

Но как бы ни излагали версию происшедшего Чуковская и Каверин, главное не в этом.

Шкловский прекрасно понимал, кто такой Пастернак в советской, да и в мировой литературе.

На друга Тынянова, Маяковского, Вс. Иванова и еще не одной сотни (более-менее разных во всех смыслах) советских писателей никто не давил, чтобы он присоединился к тем, которым в 20-х вряд ли подал руку.

«Автобус» едва не переехал его в 23-м, немного задел в 30-м, случайно проскочил мимо в 37-м и чуть-чуть придавил в 49-м.

В 60-х за рулем сидел другой «шофер», он вел (доставшуюся ему в наследство) машину без руля и ветрил, был грубый самодур, но он не был кровожадным, как его предшественник — выпустил на волю миллионы заключенных… и готов (по наущению некоторых своих «механиков», так и не сумевших до конца вытравить из «вождя и учителя») был расправиться с писателем, отдавшим свою рукопись заграницу.

Беспартийному Шкловскому ничто не могло угрожать. Но 35-летняя советская «жизнь под колесами автобуса» настолько въелась в кровь и плоть, что он решил быть правее «шофера».

Чуковская, как могла, сухо и внеэмоционально, не оценивая, изложила то, что произошло в редакции «Курортной правды».

Каверин обвинил своего старого учителя и товарища в «рабском страхе» и поставил неутешительный диагноз: «распад личности».

После этого «распада» Виктор Шкловский написал еще с десяток книг. Книги, написанные в 20 е годы, были фактически запрещены — не переиздавались и являлись большой библиографической редкостью.

 

Нет пророка в своем Отечестве

Когда-то он написал:

«Нет, говорят, в Отечестве пророка... Видел карточку (кажется) К. Федина. Он сидит за столом между статуэтками Толстого и Гоголя. Сидит – привыкает».

Шкловский хотел быть пророком. Хотя бы в той области, которой занимался. Но карточки, подобной фединской, у него не было. Он писал и издавал книги до последнего смертного дня.

Это единственное, что он умел делать – писать, облекать мысли и идеи в слова. Слова забивать в пространство между двумя обложками. В результате получались книги.

Разные, противоречивые, но всегда оригинальные, вызывающие споры, как и сам автор.

«Избранное в 2-х тт» в ядовито-светлых желтоватых обложках вышло в Худлите в 1983-м, ровно за год до его ухода. Он еще успел подержать ее в руках и еще раз вдохнуть запах свежих — своих — типографских страниц.

 

Жизнь как авантюрный роман

Его жизнь была похожа на авантюрный роман – он родился при царе Николае II, видел беспутного Распутина, воевал при Керенском, Октябрь 17-го застал его в Персии. Весной 1920 года стрелялся на дуэли, отправился на поиски жены, которая выехала на Украину в надежде не умереть от голода. Бывший унтер записался в красноармейцы, бил «белых», участвовал в правоэсеровском заговоре, некоторое время был вынужден скрываться от преследований ЧК в психиатрической больнице. Был вынужден уйти в эмиграцию, в Германии переписывался с Горьким, дружил с Маяковским, спорил с Тыняновым, ругался с Романом Якобсоном, любил сестру Лили Брик, ставшую женой Луи Арагона и писательницей Эльзой Триоле, женился на красавице Серафиме Суок, той самой девочке Суок из романа Олеши «Три толстяка», бывшей жене поэта Владимира Нарбута, а затем историка литературы Н.И.Харджиева. Уцелел при деспотическом Сталине, а мог загреметь в лагеря как его друг Юлий Оксман, потерял сына в Отечественную, при либеральном Хрущеве, думавшем кукурузой накормить народ, совершил непростительную, запятнавшую всю его и так непростую жизнь, ошибку в «деле Пастернака» и закончил свой невероятно длинный жизненный путь при консерваторе Брежневе. Он писал обо всем на свете – о поэтическом языке, функциях сюжета, Достоевском, и Толстом, Хлебникове и Маяковском, Тынянове и Эйхенбауме, о кино и революции, о городе своей юности Петрограде — ... да о чем только не писал Виктор Шкловский.

И всегда талантливо и интересно.

Он сам был персонажем нескольких романов – Булгаков под фамилией «Шполянский» вывел его в «Белой гвардии» как человека с демоническими наклонностями; у Ольги Форш в знаменитом романе «Сумасшедший корабль» есть герой по имени Жуканец — вылитый Шкловский; гениальный Платонов сделал его прототипом Сербинова в повести «Котлован». О Каверине я уже упоминал.

Он был одним из лидеров ЛЕФа, яростно воевал с РАППом и… с самим собой.

Советская власть (как бы к ней не относиться) в разные времена была разная и относилась к нему в разные времена по-разному: простила эсерство в 1923-м, могла выгнать на улицу и оставить без работы в 30-м, посадить в 49-м, а в 1979-м, почти в конце жизни, удостоила Государственной премии за книгу «Эйзенштейн», написанную в 73-м.

 

Смерть «Скандалиста»

Ему было под девяносто, жизнь была прожита, пережита, и состояла уже только из обрывков воспоминаний, душевных недомоганий и физической боли. Она давно превратилась в выжженную пустыню, в этих безжизненных песках он остался один.

Один — он стоял на пороге Вечности.

Вечность смотрела на него в упор пустыми глазами и дышала холодом в его изборожденное морщинами старое лицо.

И он ничего своими старческими слезящимися глазами в ней не видел, кроме бездонной пустоты…

Он очень устал жить, был готов уйти в любую минуту, но старуха с косой все медлила и медлила...

 

…Он умирал, как осенью умирает дерево — облетала листва, иссох ствол, оголенные кроны сгибались под порывами ветра. Это было не его время. Почти все его современники по поколению, Чуковский, Паустовский, Каверин ушли из жизни: на дворе стояла другая эпоха, за окнами Переделкина шумело чужое племя, на смену Олеше, Зощенко, Бабелю пришли другие писатели; позабыв о Тынянове, Оксмане, Эйхенбауме, новые молодые ученые спорили о структурализме, не упоминая, кто был его предтечей; критики писали о «поколении сорокалетних» и дискутировали о «деревенской прозе». Все это было довольно далеко от него, если его и мучили еще какие-то вопросы, то только не эти.

Он вспоминал свою жизнь, жизнь протекала, как речной песок сквозь старческие, узловатые, негнущиеся пальцы, и он понимал: другой такой – никакой – жизни больше не будет.

Он пришел в этот мир в конце XIX века. Он уходил из него в конце века XX. За эти годы многое в мире изменилось, но человек остался прежним – добрым и злым, правдивым и лживым, раздираемым противоположными страстями и все так же ищущим ответы на вечные проклятые вопросы. Для себя он на все вопросы ответил. Единственное, что ему оставалось – смириться и принять неизбежное. Его жизнь была похожа на книгу, в ней было много самых разных страниц. Книга захлопнулась 5 декабря 1984 года.

На следующее утро в Москве пошел снег, замороженное солнце быстро скрылось за серыми свинцовыми облаками, горожане, как всегда, бежали на работу, толпились на остановках, суетились по своим делам, стояли в очередях за очередным дефицитом в открывшихся магазинах.

Но все это теперь его не касалось.

Его теперь ничего не касалось.

В сумрачный зимний денек писатель и литературовед, ученый и критик, киновед и киносценарист, угомонившийся скандалист, формалист и некогда возмутитель спокойствия, тихий и недвижимый лежал на голой сцене ЦДЛ.

Холодный широкий помертвевший лоб отсвечивал посреди затененного зала.

Сквозь маску смерти просвечивала «улыбка Будды». (Об «улыбке Будды», которой будто бы всегда улыбался Шкловский, впервые написал критик Б. Сарнов в предисловии к книге «Сентиментальное путешествие». Может быть, именно в этом — не в улыбке Будды, а в буддийском отношении к жизни — и кроется разгадка феномена явления «Виктор Шкловский»? )

Так, с этой улыбкой В. Б. Шкловский и прожил всю жизнь.

По «Гамбургскому счету» (говоря его словами) — в литературе: он был чемпион.

В «жизни» — «до города не доехал».

Разрыв был налицо.

Бывший «Скандалист с Васильевского острова», с годами усвоивший, что «когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости», — прожил свою жизнь не так, как хотел, а так, как он ее прожил.

 

«Постарайся за меня досмотреть жизнь»

(завещание Шкловского)

Уезжая в преклонные годы то в Ялту, то в Коктебель, он писал письма любимому и единственному внуку Никите Шкловскому-Корде.

Внук собрал письма в книгу, хотел, чтобы ее прочитали те, кому она будет интересна, нисколько не сомневаясь, что его старый, великий (это мое субъективное мнение) дед, переживший в своей жизни столько событий, что хватило бы не на один десяток человек, испытывавший энергию заблуждения, обращался не только к нему – взрослый человек сознавал, что он был всего лишь «поводом /для/ творчества» деда, «по-настоящему в мире», любившего «себя во вдохновении».

«В этих письмах, — пишет повзрослевший внук Никита, — много размышлений о литературной работе, впечатлений от встреч и поездок, которыми в старости его неожиданно одарила поздняя, но настойчивая волна славы на Западе. «Идиоты, — обращался он к поклонникам, собравшимся посмотреть на ископаемого основоположника Формальной школы, знающим раннего Шкловского и не внемлющим его новым соображениям, — я — «поздний Шкловский», и у меня нет еще 20-ти лет ждать, пока вы поумнеете». Есть здесь и очень откровенная и некокетливая самооценка...» (курсив мой — Г.Е.).

Вот отрывки из этих писем. Написанных мудрым человеком. В разные годы. По разным поводам. В разном настроении.

«Держи, дорогой мой… корректуру моей жизни. Проживи ее исправленной и дополненной.

…Вот прожита жизнь, а я не видел Ледовитого моря, Великого океана, Памира, Греции. Африки мне не надо.

Но жадность к жизни не проходит, проходит жизнь.

Пишу книгу («Тетива. О несходстве сходного» — Г.Е.) и теряю уже готовые куски. То кажется, что повторяешься, то видишь, что пропускаешь. Пятьдесят с чем-то лет занимаюсь одним делом и всё не умею…

…Очень прошу тебя, постарайся за меня досмотреть жизнь.

…Не бойся экзаменов и людей. Они проходят как обыкновенный насморк, а не как гайморит. Он тоже проходит.

….Надо жить так, как будто смерти нет. Она нас найдет, а мы найдем сетки кристаллов, по которым будут строиться будущие мгновения.

…Что тебе могу передать кроме фамилии, которая не всем нравится? Только веру в возможность выразить себя. Жизнь набирает из нас номера телефона, по сложному шифру, крутит диски.

…Я создавал науку. Удачи шли сплошняком с 1914 по 1926 год. Были одни победы. Они избаловали меня, и я забыл обычную работу, стал сразу председателем ОПОЯЗа, руководителем. То, что я не знал языки, отрезало меня от мира. Потом я ушел в литературу и кино, опять имел удачи и злоупотреблял легкостью успеха. Злоупотреблял удачей. Презирал оппонентов и даже обычно не читал их. Тут еще вторичную роль сыграли цензурные условия и необходимость зарабатывать. В результате я прожил разбросанную и очень трудную и противоречивую жизнь. Я сжигал огромный талант в печке. Ведь печь иногда приходится топить мебелью. Эйзен­штейн уверял, что цемент среднеазиатских зданий иногда замешивали на крови. Я пропустил время занятий философией. Шел без карт. Потом пришло разочарование. Молчание. И то, что я в одной книге назвал «поденщина». Мировое признание запоздало на 25 или даже на 35 лет. Теперь я признан. Теперь мой прежний друг Роман Якобсон утверждает, что он, а не я, создал то, что называлось «формальным методом» и что родило стуктурализм. Идет поздний и ненужный спор и об этом тоже много пишут… Еще совет очень старого человека… Не пропусти первой любви. Не пожадничай с ней. Не бойся жизни.

…Мне скоро 77…. Я еще умею думать, но не сведу концы с концами. Много пропущено. Жизнь прошумела как дождь. И зонтик от дождя уже высох.

…Единственный способ написать — это писать. Упорно, день за днем.

Много ли зим отмеряно мне, или это последняя, которая не хочет начинаться. (Парафраз из Горация: «Много ли зим мне отмеряно или это последняя, что разбивает волны о противолежащие скалы» («Cовет эпикурейцу») - Г.Е.) Всё равно работать. Я больше уже ничего не умею. Бывает счастье — это вдохновение. Оно приходит не сразу, но почти обязательно.

…Не пропусти любовь, милый. Не сердись на жизнь. Жить всегда было трудно.

…Меня смотрел доктор: у меня нормальное давление, нет перебоев сердца, но я старый.

Это ясно даже при вскрытии паспорта.

Надо гулять, а я скоро устаю. Это уже не паспорт.

Больше всего мне хочется писать книги. Я это люблю (как тебя) и умею.

…У меня почти нет современников… сегодня пойду хоронить Халтурина. (Иван Халтурин, писатель — Г.Е.) Он девять месяцев лежал в больнице — говорить не мог.

…Никогда не пишешь всё хорошо. Бывают отливы и приливы. Для приливов надо менять темы и книги, работать над новым материалом. Меня не печатали (книги), надо было жить. Писал всё, что печатали. Повторялся, но беря по-новому материал. Начал печататься с 1908 года (журнал «Весна»). Писал очень плохо и под влиянием Оскара Уайлда. Он был интересен (но кокетлив) в жизни и притворялся в литературе гениальным. Потом напечатался в 1914 году («Свинцовый жребий» и «Воскрешение Слова»), в 1916 напечатал в журнале «Голос жизни» (дрянной журнал) статью, развил её в утренней газете «Биржевые ведомости» (там был редактором Аким Волынский). Прошло 55 лет. Эту статью «Искусство как прием» перепечатывают и просто и в переводах с параллельным русским текстом. В 1919 году (сборник «Поэтика») я был вождем «Опояза» и автором хороших книг. Поняты они были только у нас (но у нас вскоре был РАП (кажется одно «п»), и до него «Пролеткульт»). На Западе книгу не поняли. Друзья, уехавшие на Запад, ее тогда не перепечатали, хотя бы фотографическим путем. Начался структурализм. «Опояз» был воскрешен у нас и понят на Западе 10 или 12 лет назад. Это первая русская теория, охватившая или охватывающая мир. У нас понят простым «остранением», но не понят как искусство повторять, не повторяясь. Они (как и Запад) не понимают сходство несходного.

Мало имен в телефонной книге. Надо быть мужественным. Мне что остается?

Работать. Земля все же вертится…

Мне скоро будет 80 лет (Письмо от 11.04.1971г. — Г.Е.) Для полного признания на родине мне не хватает смерти. Вернее им не хватает. Мне не хватает еще одной или двух книг. Я не обещаю тебе, что они будут веселы. Но будет то, что будет...

…Я выиграл память о своей жизни. Изменил представления об искусстве. Играл, не передергивая и не переписывая. Заря жизни была прекрасна. Были друзья. Было неистекаемое вдохновение без завода, спускающего в эту реку отходы. Вдохновение не истекло. Истекла радость утра. Не из чего доплачивать убытки времени.

…Я писал о том, как трудно и ошибочно жил. О том, как можно пропустить жизнь. Верь себе. Я верю себе так сильно, что даже этого не замечаю. Ты верь по-другому. Учи языки. Это необходимо.

…У нас тихо. Туманно. Людей полно. Говорить не с кем.

…Читай широко. Учись вольно. Не пропусти удачи.

Берегись скромности!

Берегись бережливости!

Берегись целомудрия.

Берегись сегодняшнего дня.

Мы в искусстве и науке не дрова, а спички, зажигающие кост­ры.

Так береги руки от ожога.

Я очень люблю тебя, мальчик».


Фотогалерея


Комментарии

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская
24 октября 2012

Дорогие друзья!

Приносим свои извинения в связи с задержкой публикаций на сайте в связи с техническим сбоем.

Мы делаем всё возможное!

15 марта 2010

15 марта пришла весть горькая и страшная — не стало Татьяны Владимировны Загорской, изумительного художника-дизайнера, отличавшегося безукоризненным вкусом, любовью к своему делу, высоким профессионализмом.

На протяжении долгих лет Татьяна Владимировна делала журнал «Страстной бульвар, 10» и делала его с таким пониманием, с таким тонким знанием специфики этого издания, с такой щедрой изобретательностью, что номер от номера становился все более строгим, изящным, привлекательным.

В сентябре 2009 года Татьяна Владимировна перенесла тяжелую операцию и вынуждена была отказаться от работы над «Страстным бульваром», но у нее оставалось еще ее любимое детище — журнал «Иные берега», который она придумала от первой до последней страницы и наполнила его своей высокой культурой, своим щедрым и светлым даром. Каждый читатель журнала отмечал его неповторимое художественное содержание, его стиль и изысканность.

Без Татьяны Владимировны очень трудно представить себе нашу работу, она навсегда останется не только в наших сердцах, но и на страницах журнала, который Татьяна Загорская делала до последнего дня с любовью и надеждой на то, что впереди у нас общее и большое будущее...

Вечная ей память и наша любовь!

25 декабря 2009

Дорогие друзья!
С наступающим Новым Годом и Рождеством!
Позвольте пожелать вам, мои дорогие коллеги, здоровья и благополучия! Радости, которое всегда приносит вдохновенное творчество!
Мы сильны, потому что мы вместе, потому что наше театральное товарищество основано на вере друг в друга. Давайте никогда не терять этой веры, веры в себя и в свое будущее.
Для всех нас наступающий 2010 год — это год особенный, это год А. П. Чехова. И, как говорила чеховская героиня, мы будем жить, будем много трудиться, и мы будем счастливы в своем служении Театру, нашему прекрасному Союзу.
Будьте счастливы, мои родные, с Новым Годом!
Искренне Ваш, Александр Калягин

***
Праздничный бонус:
Новый год в картинке
Главные проекты-2010 в картинке
Сборник Юбилеи-2010 в формате PDF

27 октября 2008

Дорогие друзья, теперь на нашем сайте опубликованы все номера журнала!
К сожалению, архивные выпуски доступны только в формате PDF. Но мы
надеемся, что этот факт не умалит в ваших глазах ценности самих
текстов. Ссылку на PDF-файл вы найдете в Слове редактора, предваряющем
каждый номер. Приятного и полезного вам чтения!