"Пылающий костер антибольшевистского негодования" / Эмигрантский подвиг Михаила Арцыбашева

"Пылающий костер антибольшевистского негодования" / Эмигрантский подвиг Михаила Арцыбашева

Статья в PDF

 

Всё, что ни пишет Арцыбашев, полно мужественной скорбью о России, неутомимой ненавистью к ее случайным — да! случайным! — поработителям и к их добровольным прислужникам, тоской по России, а стало быть, и великой любовью.

А.И. Куприн

 

Он из тех авторов, которых понимание возрастает чрез отдаление из эпохи в историческую перспективу: истинную оценку им дает не современность, но потомство.

А.В. Амфитеатров

 

Много повидавшая Варшава такого еще не знала: мирные, тихие, скорбные похороны на ее Вольском православном кладбище обернулись шумной политической манифестацией, продолженной затем паломничеством изгнанников из России к могиле соотечественника.

Таких посмертных почестей, демонстративных и, может быть, чрезмерных, удостоился наш прозаик, драматург, публицист Михаил Петрович Арцыбашев (1878—1927). По словам Евгения Шевченко, могила его соратника и друга «стала святыней русской эмиграции и алтарем, на котором она произносит клятву продолжать борьбу» («У могилы». За свободу! 1927. 13 марта).

Узнав печальную весть, и русские парижане прервали свое заседание в «Зеленой лампе», чтобы почтить память ушедшего минутой молчания, а руководители этого главного эмигрантского кружка Д.С. Мережковский и З.Н. Гиппиус послали в Варшаву срочную телеграмму: «Слава Герою, умершему за свободу России!» Парижская газета «Борьба за Россию» в числе первых напечатала некролог, подписанный богословом и публицистом А.В. Карташёвым (эмигранты его помнили еще и как министра Временного правительства): он назвал Арцыбашева «блестящим беллетристом», разжегшим в изгнании «пылающий костер антибольшевистского негодования». А далее написал: «Как бы хотелось вернуть это правдолюбивое сердце и это могучее слово освобожденному русскому народу, когда надо будет добивать последствия коммунистических обманов и чистить народную душу от засорения всякой поганью!»

Вслед за Карташёвым некрологи, воспоминания, статьи о творчестве писателя, а еще стихи, ему посвященные, опубликовали в те дни десятки деятелей эмиграции, в том числе А.В. Амфитеатров (Италия), А.И. Куприн (Франция), друг его детства художник Е.А. Агафонов и критик П.М. Пильский (оба США), Д.В. Философов (Польша)… Из Таллина Игорь Северянин прислал сонет «Арцыбашев», позже им включенный в знаменитый цикл «Медальоны»:

 

Великих мало в нашей жизни дней,

Но жизнь его — день славный в жизни нашей.

Вам, детки, солидарные с папашей,

Да будет с каждым новым днем стыдней.

 

Жизнь наша — бред. Что Санин перед ней? —

Невинный отрок, всех нас вместе краше!

Ведь не порок прославил Арцыбашев, —

Лишь искренность, которой нет родней.

 

Людей им следовать не приглашая,

Живописал художник, чья большая, —

Чета не нашим маленьким, — коря

 

Вас безукорно, нежно сострадая,

Душа благоуханно-молодая

Умучена законом дикаря.

 

В стихах свою скорбь и восхищение им выразили также жена, актриса Елена Ивановна Арцыбашева (под псевдонимом Найденова; «Вождь правды и любви! Ты поднял светлый стяг…» и «Вдохновенна весна! Как дитя в голубом!..»), соратники по журналистскому цеху Владимир Бранд («Его слова о родине больной…»), А. Закржевская («Не плакать, а стонать нам хочется от боли…»), князь Лев Лыщинский-Троекуров («Многое, многое мы пережили…»), Лео Бельмонт («Я Михаилу Петровичу греческим метром сегодня…») и другие. Поэт Константин Бальмонт, выступая в те дни в Варшаве на вечере, посвященном «Ордену рыцарей России», назвал Арцыбашева рыцарем и «стойким принцем» (как отважный герой из одноименной трагедии испанца Кальдерона). Тогда же, в 1927-м, в Варшаве были спешно подготовлены, а в мае изданы сборник очерков памяти ушедшего «Неугасимая лампада» и книга его публицистики «Черемуха» (третий том «Записок писателя»). Газета «За свободу!» и ее продолжательница «Меч», отмечая и далее траурную дату, печатали ежегодно (вплоть до закрытия в 1939-м) мемуарные тексты о своем главном сотруднике, приходившие из всех центров эмигрантского рассеяния.

Заметили и в СССР кончину своего бывшего гражданина. Но как? Журнал «Огонек» опубликовал его портрет, а под ним поместил слова, которые сегодня нам, отмечающим девяностолетие со дня смерти писателя, стыдно читать, настолько кощунственны они и безнравственны. Вот эти фразы: «За границей умер М.П. Арцыбашев. Вряд ли кто-нибудь из русской читающей публики горевал о смерти этого знаменитого в свое время русского беллетриста». Уж лучше бы промолчали, чем вот так из непристойных анналов того, что за пределами морали. (Как живуче такое же бесстыдство, демонстрируют нам, сегодняшним, фашиствующие властители Украины: когда страны соболезновали России, хоронившей двух своих погибших на посту дипломатов-миролюбцев, только они обрадованно не сдержали враждебный выкрик: «Туда им и дорога!»)

 

ПИСЬМО ЛЕНИНУ

 

Уезжать в эмиграцию, на чужбину, как и большинство из россиян того безвременья, Арцыбашев не хотел и потому не торопил себя с решением, которое ему все чаще навязывали друзья. «Мы, петербургские, — вспоминает Куприн, — часто спрашивали наезжих москвичей: “Как Арцыбашев?” — “Одинок, редко где показывается, бедствует. Был у него обыск, унесли все сбережения”. Приезжая на день-два в Москву, спрашивали у тамошних литераторов: “Ну что Арцыбашев?” — “Бедствует, нигде не печатается, ни на какие компромиссы с большевиками, даже самые косвенные, невинные, не соглашается. Не хочет идти ни в Госиздат, ни во “Всемирную литературу”, ни в брюсовское общество. В частных разговорах так ругает большевиков, что страшно за него становится”».

В каком положении оказались писатели в России после 1917-го, рассказала также Зинаида Гиппиус, уже приготовившаяся бежать за рубеж: «Голод, тьма, постоянные обыски, ледяной холод, тошнотная, грязная атмосфера лжи и смерти, — все это было несказанно тяжело. Но еще тяжелее — ощущение полного бессилия, полной невозможности какой бы то ни было борьбы с тем, что вокруг нас происходило; мы все точно лежали где-то, связанные по рукам и ногам, с кляпом во рту, чтоб и голоса нашего не было слышно».

Да и сам Арцыбашев слепцом не был, видел, как все более редел круг его общения: одни уезжали по своей воле (узнав об угрозах ссылки или расстрела, добивались всякими путями выездных разрешений), других стали высылать насильственно, группами, «философскими пароходами», по ленинским приказам «Всех их вон из России!» (см. под таким названием нашу публикацию: Иные берега. 2013. № 3. С. 90–97).

Что и над ним черные тучи сгущаются, Михаил Петрович ощутил к 1920 году, особенно после того, как побывал под устрашившим его арестом. А еще — все чаще стали одолевать его хвори, особенно главная из них — застарелый туберкулез (последствие юношеской трагической попытки покончить с собой), требовавший и лечения постоянного, и питания не полуголодного. Преодолев гордыню, он-таки заставил себя написать прошение, да не кому иному, а самому Ленину. Вот это не очень-то поклонистое, совсем не уничиженное его письмо:

«Владимир Ильич, обращаюсь к Вам потому, что, как я убедился, все другие пути ведут только к бесконечной бумажной волоките. Я очень болен, устал, мне необходимо серьезно полечиться, и я прошу Вас разрешить мне поездку за границу. Элеонора Диксон взялась передать Вам это письмо, и я просил бы ответить через нее же, могу ли я рассчитывать на исполнение моей просьбы и что должен сделать, чтобы получить формальное разрешение на выезд. М. Арцыбашев. 1920 г. 19 июля».

Копию этого письма Ленин отправил Луначарскому. И завязалась переписка вождя с наркомом вовсе не бюрократического, а скорее политического свойства, что увидим, читая эти малоизвестные, сохранившиеся в архивах, тексты. Луначарский ответил на третий день, 22 июля:

«Председателю Совнаркома тов. В.И. Ленину.

Мною получена от Вас копия письма писателя М. Арцыбашева, в котором он просит через некую Элеонору Диксон отпустить его за границу. Копия прислана мне с отметкой “на усмотрение”.

Мне известно, между тем, что Вы были осведомлены Гуковским (полпредом Советской России в Эстонии, Литве, Латвии. — Т.П.) о поведении выпущенного мною за границу при таком же соображении Бальмонта. Я до сих пор не получил еще официального ответа от Гуковского, у которого затребовал данные по поводу Бальмонта. <…> Если Вам угодно в данном случае взять на себя ответственность, то я буду последним, кто стал бы протестовать против отъезда Арцыбашева.

Но после скандала с Бальмонтом, повторяю, еще не совсем для меня ясного, я начинаю дуть на воду.

Настроение М. Арцыбашева, вообще говоря, все время было в достаточной мере обывательски брюзгливым, и поэтому лично я не считаю себя вправе палец о палец ударить для того, чтобы облегчить его отъезд за границу. Нарком по просвещению А. Луначарский».

Обратите внимание — какое вертлявое письмо: то он будет «последним, кто стал бы протестовать против отъезда» (но при условии, «если Вам угодно взять на себя ответственность»), то «начинаю дуть на воду», «не считаю себя вправе палец о палец ударить для того, чтобы облегчить его отъезд».

Вслед за этим — второй такой же уклонистый, опасливый (то он за, то «не ручаюсь» и «просил бы Вас распорядиться») его ответ Ленину:

«Дорогой Владимир Ильич, пересылаю Вам копию письма, посланного мне Гуковским на мой запрос о том, что Бальмонт скомпрометировал себя с советской точки зрения. Это меня очень взволновало. <…> Между тем письмо Гуковского ясно свидетельствует, что кроме подозрений у него, Гуковского, решительно нет ничего против Бальмонта.

При таких условиях мне кажется нерациональным задерживать, с одной стороны, Арцыбашева, с другой стороны, Вяч. Иванова, которому заграничная поездка обещана давным-давно, у которого страшно больна жена и который много раз честью заверял, что ни в коем случае не уронит ни своего достоинства, ни достоинства выпустившей его Советской Республики. Еще с Бальмонтом я мог допустить, что он что-нибудь сбрехнул, что же касается В. Иванова, то это человек гораздо более сдержанный и последовательный. Между тем меня действительно серьезно беспокоит состояние и Арцыбашева, и Иванова.

Очень просил бы Вас распорядиться хотя бы через т. Фотиеву (личный секретарь Ленина. — Т.П.) т. Менжинскому, чтобы относительно этих двух лиц запрет был снят, тогда я возбужу о них ходатайство в общем порядке.

Заметьте, что за Арцыбашева я отнюдь не ручаюсь и в разговоре с Менжинским об этом упомяну.

Крепко жму Вашу руку. А. Луначарский.

28 июля 1920 г.»

Осторожный Луначарский, вероятно, так и сделал: известил чекиста В.Р. Менжинского, что за Арцыбашева не ручается, и вопрос об отъезде писателя был тотчас отложен. Была и вторая причина, из-за которой невыездными стали не только Арцыбашев, но и другие литераторы. Комментарием к переписке большевистских вождей явились воспоминания Лидии Ивановой, дочери поэта Вяч. И. Иванова, которая рассказала: «Когда Луначарский выхлопатывал командировки Бальмонту и Вячеславу, он попросил их дать ему лично честное слово, что они, попав за границу, хотя бы в первые два года не будут выступать открыто против Советской власти. Он за них ручался. Они оба дали это слово. Но Бальмонт, который выехал первым, как только попал в Ревель, резко выступил против Советской России. В результате этого выступления Бальмонта командировка Вячеслава была аннулирована». Иванову командировку за рубеж разрешили только в 1924 году, и он 28 августа с семьей выехал в Берлин, а затем в Рим, где поселился до конца своих дней (умер в 1949-м).

Неспокойные для России 1918—1919 годы (разрасталась Гражданская война) Арцыбашев провел в напряженных, встревоженных размышлениях о том, что же представляют собой коммунистические и социалистические идеалы, под лозунгами которых так кроваво, так бесчеловечно свершались на его глазах одна за другой две социальные катастрофы России. И написалась книга философских раздумий «Вечный мираж». Что издадут ее в России, он не надеялся. Она вышла в берлинском издательстве Е.А. Гутнова в 1922-м, показав первым своим читателям, эмигрантам, совсем другого Арцыбашева, еще никем не знаемого — писателя-мыслителя, серьезного, глубокого, энциклопедически образованного, а не только автора популярных, всеми охотно читаемых сочинений о любовных страстях, о скандальном блудливом эросе, о самоубийствах, разросшихся до бедствия для России начала XX века. Философская брошюра Арцыбашева стала как бы предварением к его вхождению в вечно неспокойный мир политической публицистики.

Арцыбашеву только в августе 1923 года удалось совершить свой отчаянный, не очень-то им желаемый шаг: пересечь границу (русско-польскую), покидая Россию навсегда вместе с женой Еленой Ивановной Княжевич, актрисой московского театра К.Н. Незлобина. Словно им вдогонку, прощально началось в это же время по всей стране изъятие из библиотек запрещаемых книг, в списках которых значилось и его имя в числе первых (он же на А по алфавиту). Цензурные документы «Инструкция о пересмотре книжного состава и изъятия контрреволюционной литературы» и «Руководящий каталог по изъятию всех видов литературы из библиотек читателей и книжного рынка» были подписаны к исполнению председателем Главполитпросвета Н.К. Крупской (Ульяновой) в 1923—1924 годах. Но о них он узнает уже в Варшаве, прочитав о себе в берлинской пробольшевистской газете «Накануне»: «…Арцыбашев не Ломоносов, и его можно отставить от русской литературы. Советская Россия обойдется и без него!»

Ввязываться в дискуссию он тогда не стал (счел неприличным доказывать, что не обойдется русская литература без Арцыбашева и иже с ним), однако за него (и не только за него) вступились многие, в том числе Зинаида Гиппиус, опубликовавшая в парижском журнале «Современные записки» под своим старым, всем известным псевдонимом Антон Крайний статью «Полет в Европу».

«”Очистив” Россию, — писала Гиппиус, — от современной русской литературы, от Арцыбашевых, Буниных, Мережковских, Куприных, Ремизовых и т.д., и т.д., распорядители (как мы знаем) ныне принялись за коренное очищение ее и от всего русского литературного наследия. Кстати, и вообще от литературы, от всего, что имеет отношение к культуре духа. Не имея возможности уничтожить или выбросить писателей, которые уже умерли, они принуждены ограничиться деятельным физическим уничтожением их книг. Русским известно, какие сотни авторов числятся в списке г-жи Крупской: по ее декрету книги велено отыскивать, отбирать и отправлять на бумажную фабрику. Русским известно, что в списке этом и Толстой, и Достоевский (с его антибунтарским романом «Бесы». — Т.П.)… да, кстати, и Платон, вплоть до его биографии. Иностранцам же об этом мы не говорим, не стоит, все равно не поверят».

Гиппиус не могла тогда предвидеть, что именно с той поры там, в России советской, вокруг Арцыбашева и других ею названных звонких имен установится тишина столь глухая, что нескольким поколениям читателей будет недоуменно мерещиться: да разве были у нас такие писатели? Лишь о некоторых из них, об Арцыбашеве в том числе, чудом сохранятся в нескольких энциклопедиях упоминания, но и те с ярлыками, далекими от литературы: «белоэмигрант», «антисоветчик», «автор памфлетов на революционеров», «проповедник сексуальной распущенности». Когда в пору недолгой политической «оттепели» вышел трехтомник «История русской литературы» (М., 1964), то в одной из глав совсем неожидаемо помянулось его запретное имя. Но как? А просто вытащено было давно заплесневевшее вранье о нем: «…Стоящие на грани бульварщины произведения М. Арцыбашева (после “Санина” он написал еще более реакционный роман “У последней черты”)».

 

«РАЗЯЩИЙ БИЧ» ПИСАТЕЛЬСКОГО СЛОВА

 

Как Арцыбашева-беглеца встретила Варшава? А как и всех, в то время тысячами прибывавших «оттуда», из Совдепии: с настороженностью, с враждебным предубеждением, особенно к тем, кто не пожелал расстаться с эсэсэровским паспортом (по свидетельству Амфитеатрова, «с ними никто не сходился, при их приближении замолкали разговоры, даже дети беженские не играли с их детьми»).

Свой уход в изгнание Арцыбашев объяснил так: «Я, русский писатель, любящий свою родину, искренне и просто, как любят родную мать, считал своим долгом не покинуть ее в годину тяжких бедствий. Поэтому в течение шести лет, несмотря на опасности и лишения, я оставался в России, и перед моими глазами прошла вся эпопея большевизма, с ее безумным началом и бесстыдным концом. <…> Я покинул родину не из страха перед террором, не потому, что боялся голодной смерти, не потому, что у меня украли мое имущество, и не потому, что я надеялся здесь, за границей, приобрести другое. <…> Я покинул родину потому, что в ней воцарилось голое насилие, задавившее всякую свободу мысли и слова, превратившее весь русский народ в бессловесных рабов. <…> Я покинул родину не для того только, чтобы бороться за нее, чтобы освободить русский народ от рабства, но прежде всего — для того, чтобы самому не быть рабом» (Записки писателя. Варшава, 1925. С. 5—6).

В числе тех, кто на чужбине первым приветил прибывшего из Москвы, был соредактор русской газеты «За свободу!» Евгений Сергеевич Шевченко (1877—1932), которому как раз в ту пору знаменитый экстремист, антисоветчик и писатель Б.В. Савинков дал такую характеристику: «Мой старый приятель, немножко поэт, немножко журналист, очень газетная крыса и весьма миротворец по характеру». В числе интервьюеров из разных изданий Шевченко встретил, как тогда говорили, «вырвавшегося из большевистского плена» у поезда и сопроводил в гостиницу. Его интервью «У М.П. Арцыбашева» появилось в газете 26 августа 1923 года (по этой дате отсчитывается начало эмиграции Арцыбашева).

В Варшаве москвича обласкал дружелюбством (тут заметим: никак им не ожидаемым) также Д.В. Философов (1872—1940), известный публицист и литературный критик, один из руководителей Русского политического комитета в Польше, а еще — на добываемые им средства здесь издавалась газета «За свободу!». Арцыбашев в первые же с ним беседы попытался поверить искренности его доброжелательства, но не смог, однако, совсем из памяти вычеркнуть то, что именно он, Дмитрий Владимирович, сейчас ему приветливо улыбающийся, возглавлял в России враждебный лагерь тех, кто встречал в штыки каждую его книгу. Когда в 1907-м, преодолев церковные и цензурные препоны, длившиеся пять лет, вышел наконец «Санин» (тотчас переведенный на десятки языков) и когда, по его же, Философова, словам, «имя Арцыбашева прогремело на весь мир», он брюзгливо написал: «Ничего в этом романе нет. Так себе, “ни с чем пирожок”». Даже Блок возмутился тогда и взял новаторскую книгу под свою защиту, назвав ее «самым замечательным произведением этого писателя». И Горький, сперва приклеивший к «Санину» ярлык «антиреволюционный» (что было ой как далеко от истины), позже, после 1917-го, одумался и предпринял покаянную, но, к сожалению, неудавшуюся попытку переиздать роман: он включил его в свою задуманную серию «История разночинца».

Литературовед В.Л. Львов-Рогачевский, принявший в те годы на себя миссию подвести книгой «Снова накануне» (М., 1913) итоги затянувшимся, не всегда литературным спорам, сделал открытие неожиданное: «В 1907 и 1908 годах Санин заслонил М. Арцыбашева, казалось, не М. Арцыбашев написал Санина, а Санин написал М. Арцыбашева, Санин сотворил автора по образу своему и подобию». А в другой своей книге, «Новейшая русская литература» (переиздавалась семь раз!), не сдержал поэтического восторга: «Арцыбашев — это Моне русской литературы! Он внес в свои произведения свет и воздух, игру солнца, небывалую яркость и свежесть красок».

И вот теперь в Варшаве, выслушав приветствие своего недавнего зоила Философова и приглашение сотрудничать в руководимой им газете, Арцыбашев, зла не помня, расчувствовался и дал согласие. Ему не доведется прочитать то, что его недоброжелатель всего через четыре года очень хорошо скажет о нем у гроба: «Арцыбашев дольше многих из нас оставался в России. Он знал, что без России ему не выжить, что вне России он задохнется. И если он покинул Россию, именно сознательно покинул, а не бежал из нее, то потому и для того, чтобы заняться политикой так, как он ее понимал. С момента приезда Арцыбашева в Польшу начинается новая полоса его жизни. Полоса воистину героическая (подчеркнем эти слова. — Т.П.). Он посвятил себя всецело борьбе. Он боролся за Россию».

А представляя его последнюю книгу публицистики «Черемуха», Философов в предисловии напишет: «Перо в руке Михаила Петровича превратилось в разящий бич. Своими статьями о советском строе и большевиках вообще он показал, что умеет владеть этим оружием с силой не меньшей, чем кистью и красками художника».

Сам же Арцыбашев, с дореволюционных времен титулованный и беллетристом маститым, и драматургом талантливым, не сразу понял, что именно в изгнании в его писательском даре откроется новая грань: он станет, по утверждению русских варшавян, лучшим среди них публицистом, идеологом непримиримости и антибольшевистского активизма. Его пламенные выступления появлялись едва ли не в каждом номере газеты «За свободу!», в ней менее чем за четыре года он напечатает 112 (!) статей под рубрикой «Записки писателя» и едва ли не столько же публикаций вне этой рубрики.

И вот никем тогда не ожидавшийся результат: уже через полгода тираж газеты резко пошел вверх, и всем стало ясно, что этим взлетом популярности издание обязано только ему, Арцыбашеву персонально. Его статьи читались, как никакие другие, заставляя и соглашаться с автором, и протестовать, но еще более — задумываться. Многое из того, что он публиковал в «За свободу!», перепечатывалось другими газетами и журналами, вызывая неравнодушные отклики во всех уголках эмигрантского рассеяния — от Парижа и Берлина до Харбина и Нью-Йорка.

В канун нового, 1924 года Арцыбашев получил письмо еще от одного из тех, кто прежде не очень хорошо принимал его прозу, — от Амфитеатрова. Однако теперь Александр Валентинович, прочитав статьи (в них сразу угадывался хороший писатель) и узнав о его намерении заняться только публицистикой, все-таки решился напомнить ему, что он большой и настоящий художник, что он никак «не газетный человек», живущий злобой дня, полемической остротой проблем, атмосферой вражды и споров. Арцыбашев, соглашаясь с тем, что ему действительно была всегда чужда каждодневная журналистская работа, однако ответил так: «Нападок опытных полемистов я не боюсь. Меня столько травили в течение всей моей литературной жизни, что и будучи “голым”, я в то же время совершенно нечувствителен к уколам, хотя бы и самых острых перьев. <…> Ибо дело не в диалектических тонкостях, а в правде, а я искренне чувствую, что она на моей стороне».

И здесь же, но уже не о себе, а о нем, об Амфитеатрове, воскликнет сожалительно: «Очень прискорбно, что Вы оставили публицистику!» Этот дружески высказанный упрек автору тогда еще не завершенного собрания «самых читаемых» сочинений в 35 томах, которого теперь приютила Италия, будет им услышан: Александр Валентинович станет ревностным союзником Арцыбашева в его газетных схватках с политическими оппонентами.

 

ПОЩЕЧИНА ВСЕЙ ЕВРОПЕ

 

Уже первое заграничное выступление Арцыбашева «Или — или», появившееся в газете «За свободу!» 26 сентября 1923 года и потеснившее каждодневные публикации «самого» Философова, не просто привлекло внимание, а шуму наделало немалого: показало, какого бойца обрела эмиграция. Это была его резкая отповедь (последуют и другие) на статью видной деятельницы русского зарубежья, главы Политического Красного Креста, большевиками высланной Е.Д. Кусковой. Статьей открывался ее полемический цикл «Или — или» (печатался в шести номерах парижской газеты «Последние новости»). Неприятие писателя вызвала главная теза, расписываемая публицисткой на все лады: «засыпать ров гражданской войны», усмириться, приспособиться, встать на путь сотрудничества с новыми правителями России (позже она и свою затеваемую газету назовет «Примирение»). «Хозяйка пражского политического салона», насмешливо прозванная эмигрантами «Екатериной полувеликой», оказывается, прочла те выше упомянутые интервью, которые прибывший из Москвы дал варшавским газетам. В них ее раздражило то, что он с резкой укорительностью говорил об изворотливости, к коей вынужденно прибегает интеллигенция (и не только она) там, в их России, чтобы выжить (Кускова тут протестует: изворотливости как раз и нет, а есть примирительность, согласие с устроителями нового режима).

Пытаясь достучаться до приспособленческого сердца публицистки, еще недавно гордившейся своим революционерским прошлым, Арцыбашев вынужден был ей напомнить, из какой страны едва вырвались живыми и она с мужем, бывшим министром Временного правительства С.Н. Прокоповичем (их после расстрельного приговора помиловали, десятки же сподвижников были казнены), и он сам всего месяц назад. Неужто не прочитала она жуткую, палаческую формулу, изобретенную защищаемым ею Лениным, которой в СССР прикрывали и оправдывали расправы: «Террор — форма убеждения»?

«Ведь только представьте себе, — пишет полемист, адресуясь к читателям, — ту кошмарную обстановку, полную голода, лишений, болезней, расстрелов, уплотнений, грабежа и всяческого надругательства над человеком, которую представляла из себя эпоха военного коммунизма. Казалось бы, жить невозможно, а жили!.. Все голодали и холодали, все умирали от страха и скорби по погибшим, все ненавидели большевиков ненавистью лютою (чего Кускова замечать не желала. — Т.П.), но так как от всех этих ужасов единой защитой была служба у большевиков, то все и служили. Скрежетали зубами и служили своим врагам. Проклинали и добивались местечка, где бы паек был побольше. <…> Тут были проявлены чудеса ловкости, и маска двуликого Януса была обычной физиономией каждого обывателя. <…> Казалось бы, уж очень трудно якшаться с Луначарским, писать в казенных журналах, служить у большевиков, получать академические пайки из Дома писателей и при этом сохранить невинность идеологической непримиримости по отношению к своим поильцам и кормильцам».

Заключая свою отповедь, Арцыбашев напоминает: «Сочтите сотни тысяч и миллионы русских людей, томившихся в большевицких застенках, замученных, расстрелянных, погибших от голода и холода, превращенных в рабов, морально и физически изнасилованных, ограбленных, разоренных, плачущих над трупами своих близких. Сочтите их — имена их ты, Господи веси! — и помножьте их на число минут, дней, лет их неотмщенного страдания». И обращается персонально к автору статейного цикла «Или — или», а также к тем, кто разделил позицию Кусковой: «Жалки, отвратительны мне те люди, которые говорят о примирении с большевиками, хотя бы из соображений самого “общенационального характера”».

Полемика эта статьями Арцыбашева не успокоилась, наоборот, разожглась еще более благодаря тому, что проходила в одно время с судебным процессом в Швейцарии над офицером деникинской Добровольческой армии М.М. Конради, совершившим, казалось бы, никак не оправдываемое злодеяние: он застрелил большевика В.В. Воровского, генсекретаря делегации РСФСР на Лозаннской международной конференции. Большинство эмигрантов (среди них немало было тех, кто пережил вынесенный им смертный приговор) посчитали это убийство как ответный акт возмездия за массовые расстрелы инакомыслящих в СССР и потому всячески помогали следствию в сборе оправдательных документов. Кускова оказалась в числе тех, кто этого делать не пожелал. А когда берлинская просоветская газета «Накануне» все-таки и ее внесла в список защитников Конради (в статье «Пособничество белому террору? Ждем ответа!» 1923. 21 октября), она назвала это «гнусной клеветой».

Однако ожидаемый берлинцами протест напечатала не Кускова, а опять он, Арцыбашев, имени которого в том списке вовсе не было. «Ну что ж делать!.. — читаем в его «Ответе» (За свободу! 1923. 31 октября). — Очевидно, нам с г-жой Кусковой не по дороге, и вместо того, чтобы присоединиться к ее заявлению, я вынужден дать ответ самостоятельно. И я его даю. Да, я сознательно и определенно выступаю и буду выступать на защиту Конради и всех ему подобных. Белый террор, конечно, не составляет общего лозунга в русской эмиграции. К сожалению, у нее нет вообще общего лозунга, благодаря чему вы, господа большевики, и сидите в Кремле. <…> Я отвечу проще: поднявший меч да и погибнет от меча! Вы, тираны и изуверы, превратили великую бескровную русскую революцию (имеется в виду Февральская. — Т.П.) в кровавую оргию террора, какого еще не видал мир. Когда вы начали свое гнусное дело, в России царила неограниченная свобода и никаких препон к проповеди ваших коммунистических идей не было. Вам представлялась полная возможность мирной борьбы за ваши идеалы. Но вы предпочли кровавый террор и тиранию. <…> И вы, готтентоты двадцатого столетия, осмеливаетесь протестовать, когда на кровь вам отвечают кровью? <…> Каждый из нас, русских эмигрантов, покинул родину, забрызганный кровью своих близких и друзей, замученных и расстрелянных вашими палачами… о, да, не из-за угла, но в подвалах ваших чекистских боен. <…> Ужасен и отвратителен террор, но кровь его на тех, кто первым поднял топор палача. А потому ваш террор — только преступление, террор против вас — справедливое возмездие».

После этих слов, напитанных страстью, неприятием творимого в коммунистской России зла и беззакония, не трудно понять, как воспринял Арцыбашев оправдательный приговор офицеру-деникинцу. «Не только вся эмигрантская печать, — написал он, — но и вся мировая пресса, за исключением нескольких органов <…> усмотрела в оправдании Конради “пощечину большевизму”» («Пощечина». За свободу! 1923. 26 ноября). Но далее комментирует: «Я усматриваю тут иное. Конечно, и весь лозаннский процесс, и оправдательный приговор отнюдь не воздушный поцелуй по адресу советской власти. Разоблачения были ужасны, обвинения позорны. <…> Защитник Конради, г. Обер, сказал по адресу присяжных: “Когда вы будете совещаться, помните, что вас окружают миллионы русских мертвецов, убитых голодом, миллионы детей, сотни тысяч замученных мужчин и женщин, юношей, стариков, буржуев и священников, распятых на кресте. Все они тщетно вопияли к небу, моля о правосудии, и им никто еще не ответил!” Но не девяти лозаннским присяжным нужно было говорить о том! Это нужно было сказать тем культурным европейцам, дипломатам и финансистам, которые ставят свои подписи рядом с приложением рук, липких от крови миллионов жертв. Это надо было сказать тем писателям, властителям дум, всем этим Анатолям Франсам, Барбюсам, Синклерам, Уэлльсам (писателям, поддержавшим Россию советскую. — Т.П.) и другим, которые, отворачиваясь от кровавых теней, протягивающих к ним с мольбой свои истощенные голодом и страданиями руки, ищут какого-то идеологического оправдания их палачам. Это надо было сказать тем премьерам и президентам, тем королям, которые любезно пожимают своими белыми перчатками окровавленные лапы грабителей и убийц. <…> Оправдание Конради превратилось в обвинение Европы».

Статью он заключил новыми эмоциональными восклицаниями, повторенными всей прессой того времени: «Культурная Европа! Цивилизованное человечество!.. Христианские народы!.. Это вы ставите себя “вне закона” какой бы то ни было человеческой морали. Так не прячьтесь же за спину большевиков. Подставьте свои холеные европейские физиономии под вполне заслуженную вами оглушительную пощечину».

К убедительному, с горячей напористостью высказанному (и вовсе не только антикусковскому) протесту Арцыбашева тогда присоединились многие, в том числе А.Ф. Керенский, М.А. Алданов, Н.Д. Авксентьев и даже сам П.Н. Милюков, напечатавший статьи Кусковой в своей газете. (В скобках заметим: Кускова, не пожелавшая осуждать большевистские репрессии послереволюционных лет, избавилась от своих иллюзий лишь тогда, когда стала свидетельницей еще более массовых сталинских казней, начавшихся в СССР в 1930-е годы.)

Свои впечатления о полемике Арцыбашева с «ученой, идейной, партийной дамой», вовлекшейся в теоретические объяснения об умозрительной правоте марксовых мечтаний, решил высказать и А.И. Куприн. Он опубликовал статьи «Роковой конь» (Русское время. Париж, 1925. 6 сентября) и «Святая месть» (Там же. 9 сентября), в которых читаем: «Арцыбашева я знаю давно. Люблю его большой талант. Уважаю в нем честного, чистого и смелого человека, беспощадно-правдивого к себе и другим. <…> И вот что меня всегда немного удивляет: стоит только Арцыбашеву начать свою очередную серию “Мыслей писателя” (имеются в виду «Записки писателя». — Т.П.), как немедленно срывается с места г-жа Кускова, наскоро седлает коня и с пикой наперевес уже мчится в лихую атаку на Арцыбашева. Удивительно здесь для меня то горячее внимание, которое г-жа Кускова уделяет именно Арцыбашеву. Смешит же меня кусковский запал: Аллах! до чего вздорной, непоследовательной и грубой может быть партийная женщина в споре!» И далее, восхищаясь сдержанностью Арцыбашева (с дамой все же спорит дворянин!), Куприн заключает: «В общем же тон Арцыбашева таков: Господи, и без того жарко, и скучно, и противно, а тут еще эта муха над головой, хоть бы отвязалась».

Амфитеатров, тоже внимательно следивший за этой полемикой, 14 марта 1924 года написал главе «Народного союза защиты Родины и Свободы» Б.В. Савинкову, только что издавшему в Париже свою новую повесть «Конь вороной» («панихиду по белому движению»): «Арцыбашев для “За свободу!” — драгоценность. Благодаря его нахрапу газета проломила брешь берлинского и парижского бойкота чрез замалчивание. Так орет, что не услышать и мимо пройти, не ответив, нельзя». И получил 25 марта согласный ответ Савинкова, опекавшего варшавскую газету как орган своего Союза и в ней активно печатавшегося: «Арцыбашев, по-моему, полезен огромно. Я не устаю об этом твердить Философову. Правда, очень уж он закусывает удила. Даже я, при всей своей наглости, “пужаюсь”…» Что тут имел в виду Савинков, помогают понять тексты газеты: не одну и не две статьи Арцыбашева, пропуская их в печать, Философов сопровождал своими репликами, уточнениями, послесловиями, возражениями, в которых неудобный автор вовсе не нуждался.

Свое первое горькое признание об этом Арцыбашев сделал 21 декабря 1924 года в письме Амфитеатрову (который вскоре тоже испытает точно такие же безосновательные редакторско-политические придирки, что вынудит его прервать сотрудничество): «Ф<илософ>ов превратил газету в орудие своих личных интриг. <…> Он один, совершенно бесконтрольно, распоряжается всеми средствами и держит всех сотрудников впроголодь, сам ведя довольно широкий образ жизни… Россия, большевизм, газета и все прочее для него звук пустой. А между тем <…> заставляет нас вести ту или иную линию, говорить об одном, молчать о другом. <…> Ненависть его ко мне (умело скрываемая! — Т.П.) объясняется именно тем, что, во-первых, одного меня он не может согнуть по-своему, а во-вторых, потому, что я “затмеваю” его. Дело в том, что отзывы, вроде Вашего “с Вашим приездом газета стала выходить за черту варшавской оседлости”, он слышит со всех сторон, а русская колония (ради Бога, не примите за хвастовство) очень любит меня и сплошь ненавидит Философова. А так как он — одно сплошное обнаженное мелкое самолюбие, то этого он мне простить решительно не в состоянии. Цель его в том и состоит, чтобы выжить меня без скандала или, по крайней мере, обезличить меня. <…> Мои статьи (и только мои!) регулярно вносятся на редакционные совещания, и так как они не смеют их просто забраковать, то стараются высосать из них весь сок, слизать все краски и превратить их в воду. Таким образом достигается (по плану Ф<илософ>ова) одно из двух: или я плюну и уйду, или мои статьи потеряют “всю свою прелесть”, и я сойду на нет».

И Арцыбашев, действительно, однажды едва не расстался с газетой. Это случилось «после бурного заседания» из-за очередной его статьи: от него потребовали или отказаться от своей точки зрения, или уйти. «Я и вправду ушел, — пишет он Амфитеатрову. — Но так как весть о моем уходе немедленно разнеслась по русской колонии и поднялся говор о необходимости, наконец, “положить предел засилью этого мерзавца и подлеца Философова“, а “старейшины” отправились шептаться с Философовым, он явился ко мне и начал просить о возвращении, дав ряд уступок. <…> Я уступил и вернулся. <…> Сейчас дело обстоит так: дипломатические сношения восстановлены, но мы сидим на бочке с порохом».

А далее пояснил, почему вернулся: «Я душой привязался к газете (которая, увы, меня не кормит!) именно как к единственной газете, по Вашему выражению, “бегающей вольным волком”. Для меня никакие интересы, кроме интересов родины и правды, не существуют. И вся моя борьба с Философовым исчерпывается страстным желанием сохранить этого волка среди полудохлых барбосиков. Я отдал газете все силы, забросил беллетристику, потерял массу денег, отказывался уехать отсюда, к чему меня настойчиво призывают представители в Германии и Америке, и вот Философов на моих глазах, в угоду своим личным интересам, старается обезличить газету, посадить на общую цепь с барбосиками. Для него газета только удобный трамплин, с которого он прыгает в передние польских министерств. Она ему необходима только постольку, поскольку дает титул редактора единственной русской газеты в Польше».

Эти разногласия вроде бы соратников, все более раскалявшиеся, длились вплоть до той поры, когда Арцыбашева (новая для него неожиданность) избрали в руководители газеты: он стал председателем редколлегии в 1924—1925-м, но — наряду с Философовым, Португаловым и Шевченко. Однако это карьерное продвижение заметных для него перемен, как далее увидим, не принесло.

Арцыбашевские публикации в «За свободу!» не оставались незамеченными и Москвой. Главное политическое управление (ГПУ) даже предприняло попытку втянуть его газету в свои провокационные затеи: подсылало ей тексты о якобы успешных антибольшевистских выступлениях каких-то повстанцев, и та, не проверив, их печатала. Уж на что был осторожным конспиратором многоопытный Савинков, и того ввели в заблуждение (трагическое и для него, и для всей эмиграции). Обманываясь, он в письме А.Г. Мягкову 23 июля 1923 года написал: «Дела наши в России принимают неожиданный и весьма благоприятный оборот. Вообще многое складывается лучше, чем я надеялся, и я сегодня гораздо бодрее смотрю на вещи, чем полгода назад».

Савинков, как известно, за свою доверчивость жестоко поплатился: 16 августа 1924 года он был арестован в Минске, куда нелегально выехал, чтобы возглавить там якобы антибольшевистскую подпольную (несуществующую, ГПУшную «подставу»!) организацию «Либеральные демократы», о которой Арцыбашев писал: «Большевики давали возможность группе работать действительно с ошеломляющим успехом». Савинкову не суждено будет узнать, что этой ловушкой-провокацией, придуманной чекистами, заманивали не только таких, как он. Его же после ареста спешно (и ликующе: какая щука попалась!) уже на тринадцатый день приговорили к расстрелу. Однако Президиум ЦИК СССР, явив миру показушное милосердие, высшую меру заменил ему на 10 лет тюрьмы, из которой он все равно живым не вышел: то ли покончил с собой 7 мая 1925 года, то ли расправились с ним тюремщики.

Как савинковскую измену (тут и кавычки сомнения можно бы поставить) воспринял Арцыбашев? «Не могу Вам передать, — пишет он 18 сентября 1924 года Амфитеатрову, — как я потрясен этим. У меня из рук вырвано оружие, которым я хотел нанести удар, и теперь все мои писания начинают мне казаться бесполезными и ненужными». И через три дня в газете печатает статью «Письмо Савинкова», в которой снова говорит о том, какое поражение потерпела вся его борьба: «Оттого, что в лагерь палачей России ушел самый сильный и самый смелый из нас, мы можем только плакать». Газета «За свободу!» в те дни стала (и до сих пор остается) главным источником сведений о судьбе Савинкова: в ней напечатан не один десяток статей (в том числе Арцыбашева) о нем и о его борьбе.

Восклицанием «Как я потрясен!», вероятно, выразились и причина, и повод, заставившие Арцыбашева хоть на какое-то время «остановиться и оглянуться», задуматься: тем ли занимается, не донкихотствует ли, не с «мельницами» ли сражается? За ответами погружается в чтение с юности ему полюбившейся трагедии Гёте «Фауст». И тогда же стал набрасывать сцены собственного «Фауста», причем в стихах же (пятистопными ямбами), как у великого немца, но жанр своего сочинения, названного «Дьявол» (Варшава, 1925), определил так: «Трагический фарс в 4-х действиях с прологом и эпилогом». И еще одно позволил он себе авторское своеволие: гетевских персонажей перенес в свой ХХ век, заставил их философствовать, непримиримо пререкаться и действовать в стране, в которой только что произошла революция по Марксу — Ленину. Сделал он это по той же методе (только с целями прямо противоположными), что и Луначарский, который в своей «драме для чтения» «Фауст и город» (Пг., 1918) тоже осовременил средневековую легенду, но — «на пролетарский лад». Как вспоминает Амфитеатров, у наркома из этой переделки гётевской трагедии вышла «весьма забавная чепуха, над которою в свое время вдоволь насмеялись… прежде всего интеллигентные большевики с лукавым Горьким во главе!»

Насмеялся над опусом Луначарского и Арцыбашев: словно в ответ на его большевизанское действо написал не драму, а фарс с трагическими последствиями. Арцыбашевский Дьявол (Мефистофель у Гёте) после многих хитросплетений добивается смещения наивного правдолюбца Фауста с поста председателя революционного Комитета и занимает это место сам. «Но это Дьявол!.. Черт!..» — растерянно протестует смещенный, на что комитетчики, устроившие «выборы», ему отвечают: «Дьявол?.. Верно?.. Что ж, ежели служить он будет нам примерно, тем лучше!..» И уже угрожающе разъясняют изумленному гуманисту, что у них «путь один: террор!.. Систематический, кровавый, без пощады!..»

 

Для революции врагов не может быть награды

Иной, как смертный приговор!..

В крови мы затопить должны сопротивленье,

Дух своеволия в них вытравив дотла,

Чтоб подавить навек возможность возмущенья,

Чтоб даже мысль о нем возникнуть не могла!..

Инакомыслящих мы потерпеть не можем!

С лица земли мы их стереть должны.

 

А далее и Дьявол, позванный во власть, пытается помочь изумленному Фаусту прозреть и познать, в какой безнравственный шабаш превращаются мечтания социалистов, каким адом оборачиваются их попытки устроить царство всеобщего равенства и свободы — коммунистический рай на земле. Арцыбашев (и сам мятущийся, истин ищущий) вот о чем принудил вещать своего Дьявола, заведшего Фауста в «кухню Ведьмы»:

 

Добро и зло, как вечные начала,

Наука мудрая навеки развенчала,

И скажет вам теперь последний мальчуган,

Что сказки старые — один сплошной обман!..

Но вот что странно мне: вы крепко поумнели,

И человечество пришло к единой, общей цели —

Свободе, равенству и братству всех людей…

Таков ведь лозунг ваш, и нет других идей.

Все преисполнены прекраснейшим желаньем —

Покончить навсегда со злобой и страданьем…

Во имя этого великого стремленья

Вы подымаете народные движенья;

Под знаменем любви и с братством на устах,

С великой верою в пылающих сердцах,

Вы выступаете… И с трепетом народы

Ждут: вот раздастся глас ликующей свободы!

Начало — лучше нет!.. Но стоит сделать шаг,

Как будто черт толкнул, все рушится во прах!..

Святые лозунги поставив вверх ногами,

Товарищи опять становятся врагами…

Во имя равенства идет сплошной грабеж,

Во имя братства всех таскают на правеж,

Повсюду стоны, кровь, проклятие и плач…

Свободу празднует… ликующий палач!..

 

В этой центральной сцене уж не сам ли Арцыбашев предстает перед нами в обличье своего торжествующего Дьявола, напоминающего Демона лермонтовско-врубелевского? Обрядившись в чёртову маску «духа отрицанья, духа сомненья», писатель словно устраивает своим бунтарским убеждениям суровейший экзамен и пробуждает этим в самом себе силы новые для того, чтобы опять с рвением погрузиться в обличительную борьбу с теми, кто осмеливается брать под защиту «ликующих палачей».

 

ЧТО ВСПОМНИЛОСЬ НА ЮБИЛЕЕ

 

Еще не успел Михаил Петрович освоиться на чужой земле, а друзья (их у него, несговорчивого упрямца и своевольника, здесь оказалось, на удивление, много) вдруг вспомнили о его юбилее, о том, что литературный путь он начал в 1895 году. Правда, написанные тогда первые свои рассказы, появившиеся в харьковской газете «Южный край», им не будут включаться в сборники. Поселившись в столице, он и здесь много печатается в «Петербургской газете», «Петербургском листке», журнале «Шут». Это были его юмористические этюды и зарисовки, а также обзоры художественных выставок и даже карикатуры (да-да, и они: ведь он учился в харьковской Школе рисования и до конца дней оставался неплохим художником-любителем).

Однако свои литературные годовщины Арцыбашев посчитал возможным отсчитывать только с того дня, когда в столичном «Журнале для всех» (в № 10 за 1901 год) был напечатан его рассказ «Встреча». Но мало кто знал, что этой вещи, помимо выше упомянутых «газетных», предшествовала та, которую он сам назовет «первой серьезной» и для него особенно значимой. Это был рассказ «В паутине». Пробу пера уже явно не новичка, прочитав, сразу одобрили В.Г. Короленко (Арцыбашев: «мой литературный крестный отец») и Н.К. Михайловский, издатели журнала «Русское богатство». Публикация, правда, не состоялась тогда: запретила цензура. Запрещенный рассказ ему удастся напечатать лишь через два года и под другим названием («Паша Туманов») в журнале «Образование» (1903. № 8). Здесь остановим внимание на том, в какие издания дебютант посмел в ту пору обратиться: это были три из числа лучших в России! К ним вскоре добавятся и другие, ничуть по рангу не ниже, и в каждом он станет желанным автором.

Все это будут вспоминать 25 апреля 1925 года те из многотысячной варшавской диаспоры россиян, кто заполнит зал Русского дома, те, кто солидно, но и празднично отметит юбилей его писательства. В заметках «Чествование М.П. Арцыбашева» (За свободу! 1925. 27 и 28 апреля) в числе приславших ему поздравления названы старейшина русской литературы Вас. И. Немирович-Данченко, А.И. Куприн, З.Н. Гиппиус, А.В. Амфитеатров, А.В. Карташёв, С.П. Мельгунов, В.Л. Бурцев, В.Е. Жаботинский. Едва ли не каждый из них, говоря о его писательских достижениях, в первый черед, конечно же, называл роман «Санин».

Когда Арцыбашев в 1902 году принес эту свою рукопись в журнал «Мир Божий», первым, кто ее здесь прочитал и высоко оценил, был А.И. Куприн, входивший в редколлегию. «Роман интересен, но, конечно, редакция “Мира Божьего” вряд ли согласится печатать его», — поделился в тот день Александр Иванович со своей женой Марией Карловной. А на редакционном совещании заявил: «Арцыбашев — молодой писатель. Отдельные страницы романа печатать не следует и говорить с автором придется много, но в общем интересно, оригинально и очень талантливо». Однако не Куприна поддержало совещание, а соредактора журнала, радикального демократа А.И. Богдановича: «Печатать роман невозможно. Натурализм некоторых сцен граничит с порнографией, а главное — роман упаднический и не соответствует данному политическому моменту, когда передовое общество настроено революционно» (Куприна-Иорданская М.К. Годы молодости. М., 1966. С. 80). И рукопись легла в писательский архив надолго: на пять лет!

С того памятного дня Куприн, тогда еще и сам только-только обозначавший свой путь в большой литературе, уже не выпускал Арцыбашева из виду, читал все, что выходило из-под пера литературного новичка, и радовался: как быстро тот обретал зрелость мастера, как стремительно поднялся недавний дебютант на вершину славы и стал, по свидетельствам критики той поры, вровень не только с ним, но и с другими писательскими авторитетами той поры. «Уже тогда, — вспоминает Куприн, — он смущал и беспокоил редакторов независимостью своих мнений, непохожестью ни на кого из предшественников, упрямой решимостью идти во всех “проклятых” вопросах до конца, до упора, до парадокса. Причиной этих тревожных свойств было отнюдь не желание оригинальничать или пугать непривычную публику. Нет: Арцыбашев сам вечно искал и искренне мучился. Прямолинейная, грубоватая, не ломающаяся и не гнущаяся честность была его главной чертой как в литературе, так и в жизни. Эта черта роднит его с Толстым и Андреевым».

Много позже стало известно, что и Л.Н. Толстой на склоне своих дней, оказывается, очень внимательно наблюдал за восхождением молодого писателя на литературный Олимп. Правда, Арцыбашеву при жизни узнать об этом не довелось. А мы в толстовском дневнике 1909 года обнаруживаем запись: «...у Арцыбашева работает — и самобытно — мысль, чего нет ни у Горького, ни у Андреева... Простой талант без содержания у Куприна; у Арцыбашева и талант, и содержание» (Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М., 1952. Т. 57. С. 20). А вот другая его запись об Арцыбашеве: «Этот человек очень талантливый и самобытно мыслящий, хотя великая самоуверенность мешает правильной работе мысли» (Там же. Т. 79. С. 60). Как утешился бы Арцыбашев, сколько бы сил ему прибыло, знай он об этих суждениях о себе своего кумира, коему поклонялся всю жизнь! Он и публицистикой увлекся по его примеру, так же, как и Толстой, ею завершил свой творческий путь.

Толстовские уроки (усмирять «великую самоуверенность» и гордыню, но убеждений не предавать, их отстаивать) пригодились ему особенно тогда, когда на него со всех сторон стала обрушиваться критическая хула. Любопытным эпизодом биографии стала, например, его многолетняя перепалка с Леонидом Андреевым. В историю русской литературы она вошла как нечто еще небывалое, потому что полемика ими велась… в пьесах! На арцыбашевского «Санина» Андреев откликнулся антиницшеанской драмой «Анфиса»: в ее герое Федоре Костомарове узнавался Владимир Санин, превратившийся в эгоистичного, но утихомирившегося семьянина. В ответ — пьеса «Закон дикаря», выполненная Арцыбашевым по схеме «Анфисы», но по художественным задачам ей противоположная.

Литераторская и театральная общественность с немалым интересом следила за этой умной и много значащей перекличкой двух в то время очень популярных писателей. Их спор далее продолжился пьесами «Екатерина Ивановна» Андреева и «Ревность» Арцыбашева (и в печати, и на сцене обе появились одновременно). Критики увидели в них «две баррикады общественного мнения по женскому вопросу». Если в первой пьесе покушение мужа на жизнь жены (из-за навета, оказавшегося ложным) закончилось убийством (вариант Отелло), то во второй — фарсом вместо убийства: гневно разбитой тарелкой. У Арцыбашева флирт героини — это всего лишь проявление ее обостренной чувственности. Андреев же предпринял серьезную попытку понять истоки «социальной болезни женщины». Хотя обе точки зрения были правомерны, но спор драматургов длился еще долго, привлекая внимание современников.

Прямым отголоском этого противостояния, небезынтересного для историков литературы, явился третий роман Арцыбашева «Женщина, стоящая посреди». Написанный в год начала Первой мировой войны и напечатанный в 1915 году, роман, как и все арцыбашевское, тоже попал под обстрел критических перьев. Древняя библейская притча о грехопадении женщины, об эгоистичном торжестве «яркого мужского начала» стала как бы вызовом, брошенным обществу, выясняющему межчеловеческие отношения пушками и винтовками. Для одних, вступивших в дискуссию, это роман, развенчивающий женщину, для других, наоборот, — это книга о низости и бездуховности мужчин, горестная поэма о женской недоле, воспевшая крушение романтически возвышенных представлений о любви.

К «женской» теме Арцыбашев в ту пору обращался постоянно, ей он посвятил десятки рассказов и повестей, из которых многие признаны классическими достижениями в литературе Серебряного века. Это прежде всего «Куприян», «Роман маленькой женщины», «Бунт», «Человеческая волна», «Счастье», «О ревности»… В них — как бы ответ тем, кто пытался представить Арцыбашева женоненавистником и певцом низкой чувственности. «Нужно быть слепым, чтобы не видеть, какие сокровища нежных и чистых чувств разбросаны в произведениях Арцыбашева!» — нельзя не присоединиться к этому восклицанию одного из защитников писателя, П.С. Когану.

Однако споры о книгах эпатажного автора не утихали еще долго, вплоть до тех дней, когда на них был наложен категоричный запрет, оказавшийся долговечней и суровей любых ханжеских анафемаствований. Случилось это сразу же после большевистского переворота 1917 года, как раз тогда, когда на десятом томе остановилось издание (третье!) его Собрания сочинений.

Но вернемся в тот день, когда русское зарубежье чествовало юбиляра. В числе многих свое приветствие напечатала и Зинаида Гиппиус. Вызывающе прозвучал ее ответ на постоянно обсуждавшийся эмигрантами вопрос: как следует жить каждому в изгнании? «Живите по Арцыбашеву!» — призвала она и заголовком, и сутью своего мемуарного очерка. «За расцветом молодого таланта, — разъясняла Гиппиус, — мне следить не довелось (Мережковские в те годы жили в Париже. — Т.П.). Арцыбашев сразу предстал предо мной автором “Санина” и… в сиянии успеха, который далеко превосходил горьковский». Но не этот успех его главной книги стал для нее примером, а то «дело, которое он делает здесь с момента оставления России, — действительно первое дело; к нему все остальные дела должны сами “приложиться”. Кто из нас, чье оружие — слово, поднял это оружие с арцыбашевской смелостью и до сих пор — до сих пор! — не устал от постоянной борьбы? Кто из нас день за днем живет в этой борьбе? Вот когда хочется мне дать совет всем студентам и здешним молодым людям (старым тоже): живите не по Санину и, Боже сохрани, не по Горькому: живите по Арцыбашеву!» (За свободу! 1925. 25 апреля).

 

«ПОСЛЕДНИЕ, ГЕРОИЧЕСКИЕ, ГОДЫ»

 

Эмигрантские годы Арцыбашева героическими назвал на «сороковинах» его памяти не кто иной, как Философов. Искренне (в чем тогда еще не сомневались) говоря так, Дмитрий Владимирович не позволил себе даже втайне задуматься о том, что ведь это и он тоже был в числе тех, кто сделал «поистине героической» недолгую изгнанническую жизнь своего соратника, что это и он вынуждал «товарища по борьбе с большевизмом» проявлять геройство, совершать подвиг в отстаивании своего права говорить с газетной трибуны «правду и только правду». Это он же не желал, вместе с тем, замечать и хоть что-то предпринимать в ответ на то, что виделось им каждый день: как трудно, как не обеспеченно живет тот, кто создавал авторитет и популярность их общему делу — газете.

Единственный, с кем Арцыбашев продолжал откровенничать, зная, что будет услышан и сочувственно понят, был только Амфитеатров. Интенсивная переписка с ним в эмиграции (см. публикацию Д.И. Зубарева «Амфитеатров и русские в Польше. 1922—1932» / Минувшее. Исторический альманах. СПб., 1997. № 22) стала существенной частью творческой работы и того, и другого, когда совсем определилось, как они близки друг другу. Вспоминая, какой была их «дружба поздняя и неожиданная», да еще «исключительно письменная», Александр Валентинович написал: «В лице Михаила Петровича я потерял ближайшего друга. В течение четырех лет мы были связаны теснейшим единством политических взглядов, а отсюда рождалась искреннейшая взаимооткровенность по взаимному благожелательству. За четыре года наберется очень немного недель, прошедших без того, чтобы мне не получить большого письма от Арцыбашева и не ответить немедленно ему большим письмом. И когда выпадали пустые недели, мы оба тревожились и посылали друг другу спешные запросы: почему молчите? что с вами?» (Возрождение. Париж, 1927. 10 апреля).

И тут же о том главном, с чего одинаково началась изгнанническая судьба каждого, что их окончательно сблизило: «Арцыбашев сидел в Москве, как все мы, люди печати, застрявшие в черте досягаемости от ЧК, с заткнутым ртом и связанными руками. Его восстание могло проявляться только пассивно. Но пассивность-то его была такая бурно откровенная, что надо изумляться, да он и сам тому впоследствии больше всех изумлялся, как ему удалось унести голову целою из волчьей пасти, в которую он совал ее чуть не ежеминутно».

На что все шли при большевиках? Амфитеатров отвечает: «Преподавательство невинных предметов в учебных заведениях, чтение аполитичных лекций… и т.д. Арцыбашев не пошел и на это. <…> Не принял он и пресловутого “ученого пайка”, который Д.С. Мережковский впоследствии обозвал горьковским средством “оподления” интеллигенции». Отказ от пайка — «эта решимость, в условиях подсоветского быта, была равна осуждению себя на медленное самоубийство. Не знаю, как Арцыбашев ухитрялся жить. До революции он был, кажется, довольно состоятельным человеком и, может быть, ему удалось сохранить от большевицкого грабежа какие-нибудь сбережения?..»

Позже узналось, по собственному признанию, что жил он «в основном на средства, которые ему посылает вдова писателя Стриндберга из Швеции. <…> Ее покойный муж был его поклонником и единомышленником» (Аспиз Е.М. Воспоминания о М.П. Арцыбашеве // Вопросы литературы. 1991. № 11/12. С. 358). Здесь уточним: не сразу, но появился у него еще один источник выживания: за рубежом стали издаваться его книги, в театрах начали ставить его пьесы, за которые присылались гонорары (правда, весьма скромные).

Вот Арцыбашев плачется Амфитеатрову дружески 5 января 1926 года (чуть более года оставалось до их вечного расставания): «Мне совсем становится невмоготу. “Крестьянская группа” во главе с Португаловым и Бутенко окончательно берет верх. Каждая моя статья проходит сквозь революционную бурю и, по мере возможности, кастрируется. Мне определенно стараются зажать рот. Вы, вероятно, заметили, что я стал писать очень редко? Невозможно, ибо не хватает нервов, чтобы каждый раз выносить целую баталию. Ограниченность, узость этих людей потрясающа. Они пугаются каждого свободного слова, каждой самостоятельной мысли, не апробированной Милюковым (главным редактором «Последних новостей», председателем Союза русских писателей и журналистов во Франции. — Т.П.) и Ко. <…> Положение такое, что даже Ф<илософ>ов растерялся и бухнул мне с великолепным цинизмом:

Я не знаю, что мне делать: соединяться с вами для борьбы со всеми или со всеми для борьбы с вами!

Это было даже трогательно!

Они выжили бы меня в два дня, если бы не то печальное и несомненное обстоятельство, что в случае моего ухода тираж газеты упадет вдвое».

К этому добавлялись не уходящие проблемы с оплатой труда всех его сотрудников-соратников. «Вот уже 3 недели, — жалуется он другу 12 июня 1925 года, — как мы ничего не получаем, хотя Ф<илософо>в каждый день пьян и одет франтом. Мы сделали его директором-распорядителем, так как он обещал при этом условии наладить дело и так как по наивности своей полагали, что при столь трогательном доверии его зазрит совесть. Но совесть, по-видимому, не зазрила!»

Приведем далее краткую и последнюю хронику нужды, запечатленную в переписке с Амфитеатровым (тоже бедствовавшим):

20 октября 1925: «Мы, редакторы, и все служащие или вовсе ничего не получаем или получаем по 5—10 злотых, когда уже вовсе есть нечего. Что касается меня лично, то нужда уже дошла до краю, и я буквально не знаю, что буду делать завтра».

11 ноября 1925: «Фактически газета лопнула (нет-нет, она все-таки продержалась до 1932 года. — Т.П.), хотя и выходит каждый день. Происходит сие странное явление, рассудку вопреки, наперекор стихиям, потому что дефицит покрывается плотью и кровью всех служащих и сотрудников; служащие (кроме, конечно, тов. наборщиков!) получают ежедневно на обед за счет сентябрьского жалованья; сотрудники просто ничего не получают».

15 января 1926: «Ведь я дважды спас газету: подняв ее тираж вдвое, когда она умирала от истощения. <…> Я и Шевченко стоим поперек горла. Поэтому прилагаются все усилия, чтобы незаметно довести меня до того, чтобы я сам хлопнул дверью». И тут же о том, что Философов «на всякий случай справляется, что сказал бы я на уничтожение всякой редакционной коллегии и замену ее редактурой “Арцыбашев — Философов”. Возможно, что этим, или почти этим, дело и кончится. Но возможнее, что я дверью хлопну. Я человек нервный, резкий, вернее — вспыльчивый, а этот клубок интриг меня душит. Я совсем и писать-то перестал!»

1 июня 1926: «Однако газету я, все-таки, отстоял? (В.В. Португалов, С.С. Маслов, П.Э. Бутенко и примкнувший к ним Философов предприняли попытку упразднить старую редакцию, заменив ее собою, но без Арцыбашева и Шевченко. — Т.П.). А ведь это было нелегко, ибо с одной стороны была целая, крепко сплоченная организация, а с другой — один я, с Философовым, который никак не мог решить, к кому ему выгоднее примкнуть. Зато и ненавидят меня теперь! Ой-ой-ой!.. Но зато могу похвастаться тем, что со времени ухода Португалова у нас тираж прибавился на 900 экземпляров».

26 августа 1926: «Милюков, уже совсем не стесняясь, заголился и прямо пишет, что мы должны делать выбор между Сталиным и Зиновьевым (имеется в виду обострение борьбы в ВКПб летом 1926 г. и появление оппозиции во главе с Троцким, Зиновьевым и Каменевым, вскоре ликвидированной Сталиным. — Т.П.). Да ведь мы с Вами давно знали и писали, что наши “демократы” только и ждут, чтобы их пустили приложиться к чьей-либо ручке. Что от ручки-то кровью пахнет, сами понимаете, — их не беспокоит. Самое разительное в этом то, что ведь никто — ни Зиновьев, ни Сталин — их пускать не собираются. Так что они совершенно платонически себе морды грязью мажут. Хоть бы подождали немного! Нельзя же так предлагаться!»

22 ноября 1926: «Шмелев прислал мне свое “Солнце мертвых”. Это жуткая книга» (Амфитеатров в рецензии назовет этот роман о терроре в Крыму «страшной книгой». — Т.П.). И тут же впервые о самом печальном — о том, что болезнь все-таки уложила его в постель: «Ходить все еще не могу. Пишу с большими отдыхами, и температура у меня скачет, как бешеная».

Хронику предсмертной болезни Арцыбашева стала печатать с 23 октября 1926 года и его газета. Ненадолго выйдя на работу 12 февраля 1927-го, он уже на следующий день «почувствовал себя дурно, сидя за столом», а 23 февраля его перевезли в больницу. И с этого времени «За свободу!» уже ежедневно публикует бюллетени о его болезни (что опять явилось прецедентом: такой чести был удостоен разве что только Сталин).

Изболевшееся, неугомонное сердце Михаила Петровича Арцыбашева перестало биться 3 марта 1927 года. Весенний этот день выдался особенно ярко солнечным — таким, какие он любил с самого детства, уходя наслаждаться жизнью в поля и перелески своей родной, «лучшей на свете» Ахтырки, им поэтически воспетой, туда, где расселил он почти всех героев и героинь своих книг. Амфитеатров о кончине своего друга отозвался телеграммой: «Нет слов выразить горе. Поклянемся продолжать героическую борьбу», а еще откликом о нем в своей очередной «Записной книжке» (За свободу! 1927. 29 марта) и статьей «Арцыбашев и Герцен» (Там же. 7 мая), в которой подвиг самого неуступчивого публициста эмиграции им поставлен в один ряд с тем, что свершал в изгнании знаменитый лондонский апатрид.

 


Фотогалерея


Комментарии

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская