Всполохи

Всполохи

Главы из книги.

 

 

 

 

 

… Сердце в будущем живет;

Настоящее уныло:

Все мгновенье, все пройдет;

Что пройдет, то будет мило.

А.С. Пушкин

 

Семья

Я был маленький и плохо понимал происходящее. В памяти – счастье. Много света — большие окна двух комнат в коммунальной квартире в Доме Красной Профессуры открыты настежь, много музыки, песен, маршей – «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…», «Кипучая, могучая, никем непобедимая…», «Любимый город может спать спокойно и видеть сны и зеленеть среди весны…», «Спят курганы темные, солнцем опаленные…». И опять «Кипучая, могучая…». Все это было правдой. Так мы и жили: я – мне 6-7 лет, папа – ему 36-37, мама – ей 32-33…

Так жил капитан Красной Армии, заведующий военной кафедрой Университета, Коржиков Яков Арсентьевич. Его мама Мария Дмитриевна и жена Клавдия Васильевна с сестрой Ольгой Васильевной и детьми Володей, Васей и Юрой, который был моим первым в жизни и самым главным другом, ему было 10-11 лет.

Еще жил профессор Пьянков Алексей Петрович и его жена Серафима Ивановна и их сын Игорь, Гога – мой второй самый главный довоенный друг. Ему было 8-9 лет. Все мы дружили и были счастливы. Было много света, солнца, песен и маршей, были праздники, парады, демонстрации, на которые мы ходили с нашими папами.

Мой папа и дядя Яша Коржиков дружили больше друг с другом, Алексей Петрович Пьянков и Серафима Ивановна были чуть-чуть подальше, т.к. они были из немного другой среды – уральская царская интеллигенция как бы… Я даже запомнил, что мой папа, хотя и был доцент и закончил «Зиновьевку», т.е. Коммунистическую академию им. Зиновьева в Ленинграде и слушал Зиновьева и особенно Кирова и говорили, что ему, Кирову, немного подражал, все же был из нищей витебской еврейской среды, совсем нищей, его мальчиком устроили помощником портного, и это расценивалось в семье, как большой успех, папа, будучи мальчиком, успел совершить побег от портного, который бросил, рассердившись на него за что-то, большие портновские ножницы. А тут как раз грянула революция, в которую 13-14-летний мальчик Фима Хейфец окунулся с головой, был одним из передовых комсомольцев, а когда исполнилось 20, и к этому времени умер Ленин, сразу же стал коммунистом-большевиком ленинского призыва, т.е. призыва 1924 года. А дядя Яша Коржиков был мальчиком-пастухом и тоже был захвачен революцией, воевал в гражданскую войну пацаном, потом окончил школу красных командиров и к этому времени стал капитаном – носил одну шпалу и работал в Белгосуниверситете. На стене над его письменным столом висел портрет К.Е.Ворошилова, в которого он был влюблен, как и все мы. И, возвращаясь к отношениям между соседями, я запомнил как папа и дядя Яша посмеивались над Алексеем Петровичем, который был очень близорук, любил потирать руки и часто употреблял слова «собственно говоря» — вот это «собственно говоря» никак не соединялось с прошлым помощника портного – моего папы и пастуха — красного командира Коржикова. Но все равно они дружили и были счастливы. Серафима Ивановна устраивала для детей праздники, мы вместе ходили в сад с Симочкой, как звали ее моя мама и тетя Клава, жена командира. Юрочка, Гогочка и я были неразлучны, и Симочка, т.е. Серафима Ивановна давала всем интересные роли в домашних спектаклях, в одном из которых, «Красная шапочка», я умудрился сыграть именно ее, Красную шапочку, потому что девочка из соседней квартиры заболела, а спектакль должен был быть сыгран к 7 ноября, к 23-й годовщине революции. Я немного огорчился, но меня все же уговорили, и я согласился. Спектакль прошел с огромным успехом, и дядя Яша–командир подбросил меня наверх, причем несколько раз, приговаривая: «Ну, «мороток» — молодец!». Я не выговаривал букву «л», и меня дразнили «моротком» и «пончиком», за то что я был полненький. Но дело не в этом. Дело в счастье. Все же много смеялись и пели. Особенно, когда появилась «Катюша»! «Катюшу» пела в самом деле вся страна. Просто по улицам города Минска, где я жил в это время, могла идти группа молодых людей, юношей и девушек, среди них мог быть парень с гармошкой и все они, счастливо улыбаясь, хором пели «Катюшу» просто днем или в выходной день, например, в праздники. Таких групп с «Катюшей» было много, на многих улицах города. Люди улыбались и пели. Молодые. Счастливые. Но в то же время запомнились какие-то моменты тихие и, я бы сказал, строгие. Т.е. лица живущих в нашей квартире становились строгими и как будто немного встревоженными. Это бывало не часто, но все же бывало. Вот был четвертый сосед, к которому относились хорошо, но в то же время не очень контактировали. Это был профессор Бурстын, он был венгерский еврей, работал на кафедре математики, сравнительно недавно, вместе со сверхинтеллигентнейшей супругой, плохо говорящей по-русски. Он оказался в Минске как еврей, патриот, перешедший границу, чтобы жить в любимом СССР, к тому же он был коммунист, но в то же время не вполне свой. Он отличался прической – очень короткий седой ежик, вообще лицом похожий на Рахманинова, на нем были какие-то не минские костюмы, по крайней мере даже я видел, что они – необычные. Наступил момент, когда однажды мы не увидели его на кухне, где он сам себе варил кофе. Не увидели и на следующий день и вообще. Я спросил маму: «Где дядя Бурстын?». У мамы сделалось серьезное лицо, и она попросила меня не расспрашивать никого про дядю Бурстына, потому что он уехал далеко-далеко и не скоро вернется. Я все же спросил о нем и папу, и папа тоже стал серьезным и сказал то же самое, что и мама.

Потом, через много лет я узнал, что дядю Бурстына – венгерского коммуниста, влюбленного в СССР, арестовали и быстро расстреляли, судьбу его красивой жены я не знаю.

Были еще случаи, когда счастье жизни как будто гасло на некоторое время, но потом вспыхивало с еще большей силой. Ночью во двор заезжал грузовик. Мы все просыпались от его рева. Я не точно знаю, это был грузовик или может знаменитая тогда в СССР «эмочка», «эмка», т.е. М-1 – небольшая машина, якобы полностью скопированная с «Форда», на которую посадили первых или вторых советских таксистов, и на которой я впервые в жизни проехался в Москве, где мы: папа, мама и я, останавливались по дороге в Евпаторию.

Год был 40-ой, после поезда я впервые в жизни обедал в ресторане Белорусского вокзала, потрясенный видом зеркал, пальм и мужчин, как мне показалось, в белых костюмах с бабочками – это были официанты этого роскошного ресторана и высоко поднимали подносы, проходя мимо столиков. Из еды запомнил только одно название «пожарские котлеты» — это было нечто невообразимое, таявшее во рту. Потом мы ехали в такси, и я тоже впервые в жизни рядом с собой увидел мужчину за рулем. Запомнилась его кепка, но главное – краги, такие перчатки с высокими твердыми обшлагами и вообще, увидеть живого таксиста — это можно было сравнить с тем, когда мы, затаив дыхание, пытались рассмотреть летчиков в шлемах и очках, тогда летавших достаточно низко, так, что можно было увидеть его машущую руку и, как нам казалось, улыбку, посланную нам с небес. Самое невероятное, что именно наш таксист что-то нарушил, собралась толпа, появился милиционер в шлеме, весь в белом, вокруг была шумная, полная солнцем и веселых, счастливых, куда-то спешащих столичных, московских людей, улица совсем как в кино «Подкидыш», и опять мне казалось, что по радио или на улицах пели песни «Золотом ярким горит небосвод, улицы все заливая лучами, солнце над башнями кремлевскими встает и к Маяковской спешит с москвичами…». Это так и было. Солнце над Кремлем, заливающее Москву бодростью и счастьем.

 

***

Так вот вернемся во двор-колодец нашего Дома Красной Профессуры, единственное строение в Минске «модерн начала века», с окнами, которые назывались «венецианские», со стеклянной крышей. Вы представляете двор со стеклянной крышей? Это и в Венеции не разыщешь В этот двор точно заезжала машина, она страшно ревела, мы все просыпались. Я иногда плакал, папа в трусах подходил к окну и всматривался в черноту ночи. Мама обнимала меня, успокаивала: «Спи, Леничка». Машина чаще всего довольно быстро уезжала. На следующий день опять у взрослых были строгие лица, и все разговаривали тихо.

Но проходило какое-то время. Мне кажется – немного: день, два и снова все становились веселыми, добрыми к нам, детям, опять собирались за столом у дяди Яши–командира или у нас, пели, выпивали, танцевали. Иногда собиралась семья. У нас или у кого-то, но чаще у нас, т.к. наши две комнаты казались роскошью по сравнению с тем, как жили дедушка и бабушка или тети и дяди. Но на праздники все одевались нарядно, женщины в крепдешиновые или в крепжоржетовые платья, часто на каком-то фоне – цветы, дяди в шевиотовых и даже иногда бостоновых костюмах.

Название тканей того времени: для мужчин – бостон на первом месте. Это символ преуспевания. Сшил костюм из бостона. Это и богато и на века. Шевиот – пожиже. А дамы щебетали: крепсатин, крепжоржет, крепдешин и, наконец, чулки фильдекос и фильдеперс. Помню, как сестры мамы и жены ее братьев показывали друг другу, задирая платья – не стесняться же 6-летнего мальчика – «Вот приобрела фильдекосовые чулки», «Ах, какая прелесть». Чулки были на резинках от специального пояса и, как мне сейчас кажется, я испытывал таинственные и непознанные тогда чувства, которые лет через 50 – полвека! – назовут «сексуальными».

Все молодые, высокие, красивые, веселые! Пели революционные песни, тетя Хана красиво пела «Слезами залит мир безбрежный, вся наша жизнь – тяжелый труд, но день настанет неизбежный – неумолимый грозный суд». Последняя строчка пелась два раза. Вся семья – молодые преуспевающие, т.е. деятельные коммунисты, не имеющие высшего образования за исключением троих: моего отца, брата матери – дяди Миши, и совсем молодого дяди Левы – выпускника Высшего технического Бауманского училища. Конечно, был патефон, конечно, танцевали танго и фокстроты, сестры Гурвич, т.е. мама и еще три ее сестры, зажигали по полной программе. Особенно «У самовара я и моя Маша» — это был любимый фокстрот, помимо «В парке Чаир», «Утомленное солнце». Танцы прерывались, все снова садились за стол, начинались разговоры, все спрашивали в основном папу и дядю Мишу, который вообще был немного над всеми. Он был старше отца, закончил гимназию – единственный среди 7 детей моего дедушки-печника, не имевшего звания почетный печник г. Минска – было такое при царе, но входившего в элиту людей этой профессии, по крайней мере его белые кафельные печи стояли в доме губернатора, дедушка был очень религиозным человеком, красивым, седым, с небольшой, но очень красивой бородой. Когда Минск захватили поляки, они, многие из которых были антисемиты, относились к дедушке с почтением, ценили, как говорила мама, его как специалиста и просто красивого седого человека. Когда в город входили казаки – дело было похуже, кто-то из казаков все же таскал деда за бороду, приговаривая при этом любимый текст «жидовская морда».

Так вот хорошее образование: первое – специалиста по лесу, второе – юриспруденция, имел один сын Михаил. К предвоенным годам он работал в ЦК КП Белоруссии, прошел через плен в Первую Мировую, бежал из плена после того, как немец-конвоир ударил его кулаком в ухо – дядя Миша после этого оглох на одно ухо, слух так и не восстановился, но, озверев, он ударил немца лопатой, немец упал, возможно даже потерял сознание, и дядя Миша побежал, и в результате вообще бежал из плена, скитался по Польше, в 1918 вернулся в Минск, сразу же вступил в партию и, т.к. был образован, плюс бегство из плена – это оценили очень высоко – он стал чекистом и был послан в Екатеринбург в знаменитое ЧК вскоре после расстрела царской семьи. О своей службе в ЧК дядя Миша никогда не рассказывал, только однажды, уже после ХХ съезда, я спросил его, как ему было в Екатеринбурге в те годы. Он долго молчал, а потом сказал два факта, возможно для него много определяющие. Из пережитого самым тяжелым для него был расстрел учителей гимназий, всех учителей всех гимназий Екатеринбурга. В том числе учителей чистописания – их он выделил. А второй факт – взятки в ЧК в 1919 г., его товарищ освободил арестованного за большое бриллиантовое кольцо. Все сошло с рук. В 1919 г. чекист взял кольцо и освободил врага. Это дядя Миша запомнил на всю жизнь.

К слову говоря, во время службы в ЧК он сменил фамилию и отчество. Вместо Михаила Самуиловича Гурвича он стал Михаилом Степановичем Мишиным, что не помогло ему, когда его самого посадили в тюрьму минского НКВД, но ненадолго. Так было предначертано судьбой. После тюрьмы он снова стал Гурвичем, но Степановичем остался. Впереди была работа за рубежом, все же он был специалистом в области леса и оказался очень нужен Совэкспортлесу для работы в Германии, т.к. кроме латыни, которую он блестяще выучил в гимназии, он успел в плену выучить и немецкий, так что был в Германии до самого прихода Гитлера, успел повидать марши молодых нацистов и вовремя вернуться в СССР, сразу же снова сесть в тюрьму НКВД – он даже показывал мне полуподвальное окно камеры, в которой сидел, и опять его быстро выпустили и уже через несколько лет он стал работником ЦК. Так вот в перерыве между фокстротами семья задавала вопросы дяде Мише и Хане. Вопросы в основном были про войну. Будет ли война? Иногда, очень тихо, по рассказам моей мамы заходила речь о репрессиях, слово это тогда не использовалось, ответы были типичные. Иногда о том, что Сталин не знает, что творится на местах, иногда объяснялось какими-то ошибками, хотя и не исключалась деятельность врагов народа. Появилась статья в главной газете Белоруссии, где папа был назван «собутыльником» троцкиста… Фамилия была еврейская, троцкист этот тоже был вскоре расстрелян, а папу моментально уволили с работы. Я это помню так.

У нас было две комнаты. Я спал в одной, а в другой по ночам горел свет. Горел модный в те годы оранжевый абажур. В щель незакрытой двери я видел сидящего в «тройке» папу и маму напротив, я иногда хныкал, звал маму спать, но в ответ слышал уже знакомое: «Спи, Леничка». Потом, опять-таки после ХХ съезда, мама рассказала, что папа ждал ареста несколько месяцев. Но в Минск приехал «сталинский сатрап», как его называли, Мехлис. Папа написал ему письмо, что он учился в академии, имя Зиновьева он не упоминал, а называл своим учителем Кирова, что после академии его послали на борьбу с басмачами в Среднюю Азию, где он был в пекле войны и, будучи совсем молодым, вернулся оттуда лысым, что он был организатором борьбы с безработицей в Минске после гражданской войны. Самое поразительное, что зверюга Мехлис распорядился немедленно трудоустроить отца, и он получил вообще абсолютно «расстрельную» должность первого секретаря ЦК МОПРа, т.е. «Международной организации помощи рабочим», успел побывать на нескольких конгрессах в Москве и привозил оттуда фотографии, где был сфотографирован рядом с Анной Паукер и Чан Кай-Ши. Он очень этим гордился. Слава Богу, что недолго. Его вскоре перевели в ЦК Белоруссии на должность заведующего лекторской группой, возможно, учли то, что он считал себя учеником Кирова. Из ЦК он 23 июня ушел на фронт и вскоре погиб.

Когда я был маленький, я не ощущал чувства страха. Может неосознанно, когда просыпался от рокота грузовика, но, просматривая свою жизнь, я могу сказать, что страх я воспринял с молоком матери. Эти люди, о которых я пишу, все исчезли. Я мог судить о них только косвенно. Все они очень боялись. Они мало понимали, были не очень образованы, мама рассказывала, что когда были выборы, чуть ли не в Учредительное собрание или еще куда-то, она помнила, никто не знал, за кого голосовать и кто есть кто, и только старший брат Лазарь сказал семье: «Голосуйте за №4», однако революцию приняли радостно. А как могла отнестись еврейская беднота к свержению царя, к отмене черты оседлости, к тому, что еврейские дети в первые годы революции ринулись в нее безоглядно, и она приняла их со всей душой? Посмотрите на фотографии бесчисленных комсомольских ячеек, райкомов, парткомов, отрядов, оркестров – везде, сплошь, ну не сплошь, но полно еврейских лиц. Ну, если папа, будучи юношей, руководил борьбой с безработицей в Минске и тогда же познакомился с мамой, более того, когда она вошла к нему, он, совсем молодой человек с очень серьезным, несоответствующим возрасту лицом, сделал ей замечание относительно буржуазности ее прически: она не догадалась отрезать косу, прежде чем идти устраиваться на работу. Поражает, в принципе, серьезность лиц, их взрослость в тот период жизни.

У нас сохранилось 2-3 фотографии отца. Одна из документа, возможно из удостоверения личности заведующего лекторской группой ЦК КПБ. Невозможно представить, что ему 36 лет. Так же, как нельзя представить его двадцатилетним на массовом снимке в честь вступления в партию в 1924 г. Этому мужчине 20 лет?! И несмотря на то, что он еще не побывал в Средней Азии, еще не повоевал с басмачами, после чего у него выпали практически все волосы, тут на снимке – шевелюра, но год-то 24-й!

Жизнь-то какая! Возвращаясь к той жизни, очень остро чувствую и их страх, и их наивность. Их много раз могли убить. Всех. И во время погромов до революции и во время Первой мировой войны, а потом войны гражданской. Я не говорю уже о всех последующих годах, когда террор мог без всякого смысла и закона коснуться каждого. А как же веселье, радость, песни?

Свидетельство матери о революции. Не Горький, не Бунин, не Шаляпин, не Бердяев и т.д. Просто женщина со средним библиотечным образованием, прожившая ХХ век от Николая II до Ельцина. «Сынок, революция была неслучайна. Никакой Ленин или кто другой ее бы не сделал. Революцию сделал народ. Он высказался «за», потому что накопилось много несправедливости. Копилось долго, война все вывела на чистую воду. Солдаты погибали, а кто-то богател. Это неправда, что Россия была какой-то, которую мы потеряли. Был очень большой разрыв между богатыми и бедными и была большая бессовестность наверху и с народами было плохо. Не только с евреями. Было много неравенства, и когда Ленин сказал: «Все равны», все его поддержали».

Я-то сам думаю, что царь отрекся от престола, то что называется подал в отставку, не просто потому, что кто-то надавил, а потому, что понял – просрал Россию. Попробуй, устрой где-нибудь революцию. А вот накапливается и все. «Верхи не могут, низы не хотят», — это же верно. Вот сейчас в театрах, что — Иванов, Петров, Сидоров виноваты? Кто-то берет на себя право начать. А актеры или душат это в зародыше или идут на бунт.

 

Война

Танцы, фестивали, ВДНХ, доски почета, премии, шахты, гидроэлектростанции, металл, уголь, нефть, метро и черт в ступе?! «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Что? Все враги? Притворялись? А на самом деле скрежетали зубами, умирали с голоду, кстати, и умирали тоже, но жили! Жили, черт возьми! Рождались дети! Влюблялись! «А еще тебе желаю, ты – товарищ дорогой, если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой!». Говорят, отвратителен официальный оптимизм, и кто только не посмеялся над усатым-полосатым. «Жить стало лучше, жить стало веселее». Но самое легкое – приписать эти слова идиоту, извергу рода человеческого и этим снять все вопросы. Подыхала деревня, рабовладельческий строй, нет паспорта у крестьянина – раб. А жить стало веселее! Во-первых, живой радуется, что еще жив. Разве не так? Вот это двуединство противоположностей. Чем ближе смерть, тем веселее тем, кого она миновала. Они пели «Катюшу» не потому, что были подлецами, лицемерами, уродами. Для них жизнь становилась веселее и усатый-полосатый взял этот текст не с потолка. Вспомните про впечатления Пастернака и Чуковского после их присутствия на речи Вождя. А мои дяди и тети не были Пастернаками и Чуковскими. Одна выбилась во врачи, другие – библиотекарь, швея, танцовщица в ансамбле, а потом гардеробщица в поликлинике. Кем бы стали их мужья...

Надо сказать, что погибли все. Но это уже война, а мы еще танцуем танго и фокстрот, ходим в кино, чуть ли не всей семьей смотрели «Разгром Юденича», были на премьере «Свадьбы в Малиновке» — гастрольная оперетта, советский довоенный мюзикл, оглушительный успех запомнился мне еще и тем, что меня не пустили – маленький. И опять я плакал. В детстве часто плачут.

Мама идет на рынок. Это же праздник! Много людей, лошадей, мешков, всякого вкусного. «Сиди дома», — я кидаюсь на пол, колочу по полу ногами, руками, головой – хочу на рынок. Но побеждает жестокость. Остаюсь дома. Горе на несколько часов. А потом опять праздник! Папа приносит книгу, огромную, с картинками, и как-то торжественно мне ее дарят, подводят к письменному столу, там что-то стоит, закрытое цветной бумагой, потом бумага снимается – большая, кажется, что желтого цвета обложка, Борис Житков «Что я видел». Эта книга и ее герой Почемучка стали главными для меня в довоенной жизни. По этой книге учился читать, учился жизни.

Целый этап детства – это вырезание из газет героев и обмен вырезанных снимков с друзьями. У меня есть «челюскинцы», а у Гоги – «папанинцы», а у Юрки – «Буденый на белом коне». Путем сложных обменов каждый получал то, о чем мечтал. Конечно, многих побеждали летчики, их фамилии Ляпидевский, Леваневский, Громов, но прежде всего, Чкалов! Это уже вершина успеха – иметь вырезку из газеты «Правда» — Чкалов! И это была правда. Ведь он летал в Америку и прославил наш счастливый советский народ. Мы говорим «Гагарин», мне кажется, что в те годы праздники в честь героев были не меньшими, чего стоил один Стаханов! А портреты ударников-метростроевцев! В Москве – метро. А что это? В провинциальный город Минск с населением 200-250 тысяч человек докатывались легенды. Все же много было восторга в нашем довоенном детстве.

Конечно, были враги. Диверсанты, в основном. Конечно, хотелось их поймать. Это было настоящей большой мечтой! Хотелось быть тимуровцем, быть в его команде, конечно, «Тимур и его команда», пожалуй, затмила и «Разгром Юденича» и даже, прости меня Господи, самого «Чапаева». Но вот поймать врага, проявить бдительность? Как это сделать? Как стать похожим на героя-пограничника Карацупу с его легендарным Джульбарсом? О Джульбарсе мечтали все – имей такую собаку, и враг не пройдет через границу, а если пройдет, то будет пойман, и победа будет за нами. В том, что победа будет за нами, не сомневался никто. Ни дети. Ни взрослые. «Если завтра война, если завтра в поход, если темные силы нагрянут, весь советский народ, как один человек…» и т.д. Мы мечтали о войне. Чтобы победить врага и переловить всех шпионов и диверсантов.

Поэтому 22 июня, когда я был в Евпатории с мамой, тетей и двоюродной сестричкой Неллочкой, во двор санатория, где мы жили, ворвался паренек лет тринадцати на велосипеде, на огромной, как мне казалось, скорости он мчался и кричал, счастливый: «Война! Война! Ура! Война!». Я тоже обрадовался, хотел бежать за ним, но лица мамы и тети меня остановили. Они, в отличие от меня, поняли. Война.

Немного о наивности семьи. Думаю, не только нашей. Пакт о ненападении, договор с Гитлером семья не комментировала, по крайней мере, вопросы задавались, как всегда, но не помню ответов.

Помню только, что Мария Дмитриевна, мать жены красного командира капитана Коржикова, имевшая корни из семьи железнодорожников, а железнодорожники до революции были своеобразной элитой, закурила и сказала громко и внятно: «Гитлеру верить нельзя. Он немец. А немцы всегда обманывали русских». Наступила, как говорится, мертвая тишина. Никто не сказал ни слова. Так я и не знаю, что думали люди в связи с этим договором.

Вскоре Красная Армия расширила границы Белоруссии и папу послали в командировку в бывший польский, теперь белорусский город Белосток, откуда папа кроме всего прочего – я имею в виду его партийные дела – привез маме несколько отрезов на платья. Отрезы были немыслимой красоты. Все соседи сбежались и примеряли шелк на себя, вертясь возле трюмо в столовой. Мария Дмитриевна молча курила и отрезы смотреть отказалась, помню обсуждение этого факта, ее все очень любили и уважали, но этот поступок не одобрили. Мама потом говорила, что единственный человек в семье, видавший уже почти пригитлеровскую Германию – дядя Миша, все же так или иначе сказал: если что-нибудь случится, надо будет немедленно эвакуироваться. При немцах – не выжить. В семье был спор. Старший брат матери, дядя Лазарь, работавший строителем, назвал дядю Мишу паникером. Впоследствии в одной из первых бомбежек Минска в дом, где он жил, попала бомба. И он сгорел заживо вместе с женой и двумя детьми. Еще в связи с дядей Лазарем запомнилось то, что 22-23 июня, когда началась война, он обзванивал всю семью и настаивал, чтобы не паниковали и заклеивали окна крест-накрест, на случай проникновения отдельных вражеских самолетов. 24 июня весь Минск уже горел и сгорел в нем и дядя Лазарь.

А дядя Миша все же успел забрать с собой стариков и сам вместе с семьей бежал из уже горящего города.

Конечно, довоенные впечатления дают даже не приблизительную картину жизни. Но, как ни странно, они лишены какой-либо поддельности, какого-либо лукавства, присущего взрослым – дети ничего из себя не строят, они смеются, плачут, обижаются, влюбляются – они все же бесхитростны. Они сразу чувствуют – этот дядя берет тебя на руки и тебе с ним хорошо. А тот делает то же самое, а тебе – не очень. Вот папа. Возвращаюсь к нему. Это потом мама расскажет – папу очень любили и уважали в Пединституте. И в самом деле, после войны много раз нас находили его ученики и сокрушались, и говорили, как всегда говорят в таких случаях: нам не верится, что его нет. Он был полноватый, очень небольшого роста, с лысиной, всегда ходил в тройке, возможно «косил» под Ильича, кстати, тоже в кепке и т.д. (больше всего я помню его запах). В бытовой жизни был как бы под пятой у мамы, мама была моложе на 4 года, но он всегда выглядел старше, солиднее, а мама была очень энергичная, очень оптимистичная, живая, обожала танцевать, любила общаться с людьми и т.д. Папа танцевать не умел, был более сосредоточенным и никогда ее не ревновал, когда, бывало, мама танцевала где-нибудь в Доме Ученых танец за танцем с разными кавалерами. Они называли друг друга чаще всего Фимочка и Фанечка, только сейчас я вдруг понимаю и слышу музыку этих слов «Фимочка и Фанечка»… Он был очень практичный, не курил, не пил, но, помню, за обедом выпивал «рюмочку», после чего долго морщился и в нескольких дошедших до нас письмах, которые мы получили через ЦК Белоруссии, писал товарищам, чтобы они нашли нашу семью и поскорее передали нам его адрес, в этих письмах, кроме постоянных слов, что мы скоро разобьем врага, всегда были слова: «Дорогая Фанечка, береги Леничку».

 

Послевоенные радости и огорчения

Кончилась война. Не было ничего. А школа была. Мужчин-учителей было мало. И сейчас их немного. Учительницы были немолодые. Вот это была настоящая гвардия. Бескорыстные. Преданные. Большинство без семей. Еще в 20-е годы поклявшиеся не связывать свою жизнь семейными узами – всецело отдать себя школе. Было, оказывается, такое движение или до, или после революции. Для нас они были «химичка», «историчка», «математичка» и т.д. А у них были имена, отчества, терпение, бедность – я никогда не видел в СССР – России зажиточных учителей, только если за их спиной не стояли мужья. В принципе, мы – школьники, все в большинстве своем были идиотами. Это надо помнить и понимать. Это сейчас мы иногда среди старых, запыленных, забытых навсегда бумаг находим наши аттестаты за 7 классов, за 10. Всматриваемся в подписи, пытаясь вернуть в память наших учителей, и понимаем: Господи, какими же мы были идиотами. Это закон природы. Это надо помнить и знать всем, кто хоть как-то связан с педагогикой, вспоминать почаще, какими были мы в свои годы. И тогда меньше будет проявляться это вечное недовольство отцов в адрес детей, вечное как мир, так было всегда, так будет всегда. И не может и не должно быть иначе. И ничего, кроме благодарности, и ничего, кроме низкого поклона их памяти. Времена были строгие и непростые. Не было наркотиков, не было свального греха – раздельное обучение, но были другие прелести: нищета, воровство, на руках бывало и оружие.

Вот сидит шестиклассник – подросток – в оккупацию не учился. Ему уже лет 15, а он в шестом классе, сидит такой паренек на задней парте и играет с немецким «парабеллумом» — очень популярный был пистолет во время войны. Как ни странно, по крайней мере, в Минске, среди пацанов практически не было антисемитизма, я, во всяком случае, не припомню ни одного случая, в отличие от казанской школы. Наоборот, при всем нашем «ничегонепонимании» все же каких-то учителей, типа физика Я.А. Мельцерзона или учительницы по литературе Р.Г. Барам, мы выделяли как любимых и замечательных, так же как и среди школьников были свои Монбланы и Эвересты типа Дани Морошека, изучавшего в восьмом классе Маркса, или Гаррика Когана, учившегося в девятом классе по спецпрограмме по математике. Любили. Уважали.

 

***

В доме Культуры МГБ был наш выпускной вечер – окончание десятого класса. Так как обучение было раздельное, то на вечер были приглашены девочки из соседней школы. Кстати, клуб МГБ был очень популярной площадкой и концертным залом. Там я впервые слушал Клиберна и, потрясенный, как и большинство советских людей, отбивая ладони, полчаса аплодировал после первого концерта Чайковского и особенно после «Подмосковных вечеров». Поэтому был в некотором изумлении, когда через несколько лет поползла молва, что Клиберн – это далеко не гений, как он был представлен в СССР, победив на конкурсе Чайковского, а весьма средний музыкант, не имевший особого успеха. Тогда же мы все говорили о его огромных руках и длинных пальцах, которые, как нам казалось, волшебно ложились на клавиатуру.

Кстати, в те годы нас преследовали кое-какие переоценки ценностей, я уже не говорю о ХХ съезде партии, который переломил послевоенную жизнь надвое. Вот так же как война переломила жизнь СССР на «до войны» и «после». Так и ХХ съезд переломил на «до разоблачения культа Сталина» и «после», но это будет перелом всемирно-исторического значения. А пока что мы – восхищенно воспринимавшие строительство нового Минска, восхищенные настолько, что 1 сентября 1951 г., когда мы начали учиться в белорусском Политехническом институте им. Сталина на проспекте Сталина, именно в этот день мы – группа студентов БПИ, выпускники 42-й школы им. Белинского, сами, без какой-либо подсказки со стороны ВЛКСМ или партии, будучи, конечно, сами комсомольцами – но по правде все же дело было не в этом, мы решили идти по проспекту до института пешком. Причем шли по проезжей части, по асфальту – шли долго, несколько километров, но шли с гордо и счастливо поднятыми головами – у нас под ногами был асфальт! Это был особый кайф для нас, проживающих в Минске в это время.

Вот и с домами, т.е. новой архитектурой, тоже произошла со временем некоторая заминка. В Минске проходило какое-то писательское совещание и среди прочих московских знаменитостей выступал Илья Эренбург. В те послевоенные годы слава и авторитет Эренбурга были огромны. И кто-то рассказал, что на совещании или в кулуарах, не помню, Эренбург высмеял новую архитектуру Минска.

Он назвал вид домов в нашем городе – декорациями, т.е. чем-то неживым, потом он ряд домов обозвал «тортами» с бессмысленными украшениями, особенно досталось любимому народом Дворцу Профсоюзов на одной из главных площадей города. Я помню, как мы недоумевали, хотя, приглядевшись, в самом деле стали задавать вопросы: а зачем эти шишечки, что обозначают эти украшения, которыми был облеплен Дворец. Когда теперь я приезжаю в Минск, я со значительно большей симпатией воспринимаю город и те его части, которые были построены тогда. Все это имеет свое лицо. Да – это лицо эпохи. Лицо сталинского да и белорусского руководства, «гимназиев» не кончали, совсем недавно они жили в деревнях, землянках, просто в лесу во время партизанского времени – им хотелось, чтобы было красиво, красиво в их понимании этого слова. Сейчас это памятники — и ЦУМ, и Дворец Культуры, и здание КГБ, и дома на привокзальной площади и т.д. Очень, очень жаль, что была уничтожена ул. Немига и прилежащие к ней улицы. Это была низкорослая местечковая архитектура, да и не архитектура это была вовсе, просто густо слепленные двух, трехэтажные домики – но все вместе создавало колорит довоенного Минска, не говорю уже о том, что все это было территорией гетто, все, каждый сантиметр этой земли пропитан кровью и горем многих, очень многих людей. Весь этот район застроен по-новому, как будто чья-то воля распорядилась: «Стереть с лица земли прошлое, а если хотите вспоминать, вот вам памятник, там и поплачьте, если хочется». Зато заново построили «старый Минск». Не знаю, возможно, малочисленные туристы-иностранцы там разевают рот, но, кажется, должны исчезнуть поколения минчан, чтобы этот откровенный «новодел» воспринимался как старый Минск. И все же, приезжая сейчас в этот многострадальный город, я радуюсь тому, что идет восстановление старого, например, гостиница «Европейская», я помню этот дом до войны, потом там была гигантская зияющая воронка, кажется, что тысяча бомб упала именно на это место, а сейчас очень любовно выстроено новое здание и очень удачно не выглядят «новоделы», да и многое другое кажется достаточно продуманным.

В связи с восстановлением Белоруссии мне в те годы, когда я заканчивал Политехнический, руководитель моего диплома – известный тогда инженер и специалист Ю.Кане, рассказал одну историю. Ю.Кане был москвич и, как я понимаю, приехал в Минск в связи с организацией автомобильного производства. Он был Лауреатом сталинской премии, очень отличался и по манере поведения и по прекрасной русской речи, хотя и был евреем, и по тому, как он одевался – от большинства местных национальных кадров. Мне он казался блистательным европейцем. Рассказ его запомнился и часто вспоминался на репетициях, как подтверждение чеховской мысли, что люди обедают, едят, пьют, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни. Суть была в том, что после Потсдамской конференции в 1945г. Сталин возвращался в Москву и его поезд на некоторое время задержался в Минске, прибыл он в Минск глубокой ночью. И якобы привокзальная площадь, вернее то, что могло называться ею, потому что все было разрушено, естественно, было оцеплено, и Сталин вышел из вагона и прошел на эту площадь вместе со встречавшим его первым секретарем ЦК Белоруссии П.К.Пономаренко. Они немного прошлись – вокруг развалины, хотя и какая-то расчистка в связи с проездом Сталина все же была проведена. Сесть было негде, за исключением каких-то бревен, оказавшихся неподалеку. Они присели. Закурили. Вокруг никого, хотя все щелочки, не говоря уже об улицах, были забиты войсками НКВД и охраной Сталина и Пономаренко. Вот сидели два не очень больших, оба были не очень большого роста, человечка, курили и разговаривали. И длилось это минут 20. И как рассказывал Кане, в течение этих 20 минут решилась судьба Белоруссии. Было принято решение о строительстве в Минске трех заводов-гигантов! Тракторного, автомобильного, велосипедного. Причем Пономаренко как будто бы просил и о моторном, но Сталин сказал: «Моторный я обещал Ярославлю».

Времена не выбирают.

Зима 1952 года. До смерти Сталина остается чуть больше года. В Минске неспокойно, где-то предпогромные настроения. Кто-то обращался в милицию, а там сказали – идите лучше домой, пока вас не взяли. Но все покрывается «делом врачей». Я часто думаю об этом. А чтобы бы было, если бы он не умер тогда, когда он умер? Ведь был бы процесс, и народ заклеймил бы врачей-убийц и их бы казнили, как планировалось, на Красной площади. И народ бы потребовал, чтобы евреев убрали с нашей земли, и было бы несколько погромов, и Сталин, спасая евреев от народного гнева, сослал бы всех в Сибирь или еще куда подальше. Ведь все бы это было! Или в России нашелся хотя бы один человек, выразивший свое несогласие? Пройдет 15 лет и их будет 7. 7 человек придут на Красную площадь и скажут: «Нет! Мы — против». Но к этому времени уже 15 лет как не будет Сталина. Люди моего поколения, большинство из нас прозревали медленно, да и быть не могло иначе. Мы почти проскочили восстания в Польше и Германии, их подавление было для нас нормой, да и волнения в этих странах не казались нам чем-то исключительным. Еще совсем недавно по лесам Украины, Прибалтики, да и в меньшей степени Белоруссии шастали вооруженные люди, их называли всех под одну гребенку «бандеровцами», еще не рассеялась на дорогах Европы пыль от наших танков, еще мы оставались абсолютными провинциальными дурачками.

 

Взросление

Первое серьезное впечатление – Венгрия. Я был молодым инженером и временно выполнял одну работу в Академии Наук БССР, куда послан был руководством подшипникового завода. Я помню свое удивление и некоторую растерянность от разговоров, которые вели, хоть и не очень свободно, но все же молодые научные работники. Тогда же я увидел снимки происходящих в Венгрии событий. Снимки эти использовались Советской стороной как доказательство зверств восставших против коммунизма заговорщиков. Это были в самом деле леденящие душу фотографии повешенных за ноги коммунистов – венгерских чекистов, расстрелы, особенно поразил снимок группы коммунистов, за несколько секунд до смерти – они загораживали лица руками – действовал инстинкт, я не знал, что буду режиссером, но этот инстинкт загородиться от пуль – вошел в мое сознание глубоко и надолго. В разговорах никто не осуждал Советскую Армию, вошедшую в Будапешт. Говорили как бы о другом. Что означает такая ненависть к коммунистическому строю? Что же сделали коммунисты? За что их ненавидят в Венгрии? И вдруг один техник, высокий молодой хлопец, он не был научным работником, было ясно – только что закончил техникум, только что из деревни, сказал: «А у нас таксама не любили коммунистов и немцы, кали прышли, их усех пабили и яурэеу вместе з ими разом, каждому дали землю, и мы стали жить нормально». Говорил он странным языком, это был не белорусский и не русский, а некая жуткая смесь. После его слов установилась тишина. Кто-то спросил: «Как это стали жить нормально?». «А что? Немцы такие же люди, как и все, и все было бы нормально, если бы они не трогали белорусов. Но вот стали разжигать партизаны, и немцы начали бить белорусов и тогда началось. Это где-то в 43 году началось. А так жили тихо». Я вообще перестал работать: рядом со мной сидел человек. Не только антисоветский, но предатель, полицай, фашист – чего только не лезло в голову. Но я был совсем молодой инженер, в чужой научной среде, и я не решился что-либо сказать. Впрочем, замолчали и все остальные. Обсуждения венгерских событий больше не возникало. Тем более что вскоре восстание было подавлено, по иронии судьбы, хлопца этого, которому было «нормально» при немцах, звали Иван.

Но все же уже совсем другая атмосфера и обстановка была в стране в 1968 году, когда произошли может еще более трагические события – Чехословакия. Я уже был молодым и довольно известным режиссером, а главное – уже давно умер Сталин, давно прошел ХХ съезд, уже прошла хрущевская оттепель, хотя какие-то проблески надежды на изменения все же оставались. «Социализм с человеческим лицом». Мне казалось – я очень переживал и понимал Дубчека, свободу, понимал чехов и, казалось, вот-вот и как-то договорятся. Не договорились. В Прагу вошли танки, так же как в Будапешт, а до того в Берлин, в Варшаву… Надежды рухнули. В это время я работал в театре Советской Армии и в августе отдыхал в санатории Министерства обороны. И все чешские события проходили через призму отдыхающих советских офицеров, главным образом, командирского состава. Со мной в комнате жил полковник Советской Армии, служивший в группе советских войск именно в Венгрии. Это был удивительно аккуратный, достаточно красивый, высокий, стройный, абсолютно седой полковник, хотя лицо его было не старым, и белизна волос как-то совсем не соответствовала его облику. У него была одна странность, которая мне очень мешала, удивляла, и я временами просто мучился – он мог заснуть, только включив приемник, потом в течение ночи он его как-то выключал, но если мы ложились спать одновременно, шансов заснуть у меня не было никаких. Просить его не включать приемник я как-то не решался, тем более понимал – он без этого не может. Но больше этого поражало другое. Он никогда не садился в брюках на кровать, никогда не бросал на стул рубашку, приходя с улицы, т.е. все-все он аккуратно и очень медленно развешивал, раскладывал, обязательно пользовался вешалками, Боже упаси положить брюки на стул или как-то на вешалку не повесить рубашечку, причем все эти вещи были венгерские, т.е. он одевался по советским нормам – шикарно.

И вот начались чешские события. Он сразу же очень изменился. Перестал улыбаться, замкнулся совсем, хотя и так он не был разговорчивым, но все же, живя в одной комнате, мы перекидывались словами о погоде, о спорте, он мне рассказывал о семье – жене и двух детях, которые жили с ним в Венгрии и сейчас в отпуск уехали к родным на Волгу, обсуждали медицинские назначения и всякое другое. А тут он замолчал. Только включал приемник, находил какую-то музыку, ложился как ребенок на бок, подкладывал руки под голову и мгновенно засыпал. Но молчал. Мне очень хотелось обсудить с ним ситуацию, причем я видел, что военные шушукаются, как говорится, по углам, а потом и вовсе стали стремительно уезжать и за отдельными столиками в столовой санатория стали появляться пустые стулья, так и за нашим столом мгновенно исчез один из офицеров, и стул оказался пустым. Но сосед отмалчивался, и было видно – вступать со мной в контакт он не намерен. И вот что случилось. В самый разгар событий, когда уже советская армия только-только вошла в Прагу, я обнаружил в палате на столе запечатанную телеграмму на имя моего соседа. Я подержал ее в руках, положил на место, и вскоре появился он. Увидев телеграмму, он стал белым. Буквально кровь отошла от его головы. Цвет седых волос и цвет лица сравнялись. Что-то страшное промелькнуло в глазах, некий ужас. Он медленно открыл телеграмму, прочитал ее, причем, кажется, что он читал ее по складам – так долго это длилось. Потом весь как-то обмяк и, о Боже, в костюме, брюках – во всем, лег на кровать, не снимая даже обуви. Включил приемник. И стал смотреть в потолок. Тут уж я не выдержал и почти закричал: «Что случилось?». Он ответил коротко: «Пронесло. Моя часть остается на месте». Он, кстати, был танкист.

Вот так, опосредовано, через реакцию офицера, полковника Советской Армии я ощутил весь ужас происходящего, который мы – гражданские, воспринимали только как некие политические, хотя и очень острые, но далекие от нас непосредственно события. Для моего соседа это был вопрос жизни и смерти. В историю СССР в те дни навсегда вошли имена 7 человек, вышедших на Красную площадь. Для них тоже, но с несколько другой стороны события в Чехословакии были вопросом жизни и смерти, ну а я, как и миллионы других, продолжал жить как жил, но только одно в душе долго-долго не заживало – огромная тоска, неужели все это навсегда?

Конечно, я не имел в виду радикальные мысли о существующем строе. Капитализм в нашем сознании был незыблем – это зверская эксплуатация человека, это колониальные войны, это ненависть к СССР. Но почему же наш любимый социализм нельзя было сделать более человечным? Чем плоха была чешская идея? Ведь в самом деле уже мы пережили смерть тирана, уже давно тиран был разоблачен и выведен на чистую воду. Ведь два этих всемирно-исторических события были нами прожиты.

Вскоре, перечитывая «Дядю Ваню» — чеховскую пьесу, не имевшую никакого отношения к происходящему, я впал в некий экстаз от слов Сони: «Мы отдохнем… Мы увидим небо в алмазах… Надо жить». Это был крик души. Это было про нас. Надо было немедленно, немедленно начинать репетировать «Дядю Ваню». Мне казалось, иначе я задохнусь. В театре Советской Армии были против. Я имею в виду начальство и отдельных артистов–подхалимов. Один из них, ныне очень известный, сказал: «Сегодня Хейфец хочет ставить «Дядю Ваню», а завтра захочет «Тетю Соню». Но остановить меня было нельзя. И я начал репетировать.

 

«В России надо жить долго...»

 

Казалось бы, моя собственная история с выпуском «Смерти Ивана Грозного» А.К.Толстого должна была «промыть» мне мозги, о каких иллюзиях могла идти речь. Спектакль закрыли под предлогом «не ко времени», значит, надо было понять – начинается эпоха заморозков, с «оттепелью» покончено. Брежнев начинает курс по реабилитации Сталина, если не в полной мере, то хотя бы на уровне пересмотра хрущевского доклада, но какой-то пар из бутылки вышел – интеллигенция писала письма, а «Комсомолка», в лице Л.Карпинского и Ф.Бурлацкого, открыто написала о запрете русской классики, приводя в качестве примера «Смерть Ивана Грозного». На пленуме Союза писателей СССР говорили открыто о «держимордах из Главпура», т.е. общество еще барахталось, но корабль шел одному ему ведомым курсом, а мы сохраняли иллюзии и надежды. Пройдет еще 12 лет, и снова возникнет всполох сопротивления «развивающемуся социализму» — это будет Польша 1980 г. Лех Валенса. «Солидарность». И опять СССР замрет в ожидании танков. И опять кухни и уже совсем глухие разговоры. «Введут. Не введут». Вдумаемся. 1980 год. Кажется, что вчера. Я помню, тем летом я оказался в Болгарии и познакомился с молодым бородатым поляком.

— На сей раз не введут.

— Почему?

— Потому что побоятся. Мы ляжем под танки все. И они это все понимают.

Он сказал это просто, без пафоса. Я ему поверил. И в самом деле. Не ввели. Испугались. Значит, процесс начала их гибели начался. И все равно так отчетливо для большинства это не было ясно. Нашелся Ярузельский – он создал буферное правительство. Уберег Польшу от танков. Но триумфальное шествие социализма продолжалось. Я могу сказать, что однажды я весь, до конца, т.е. всем своим существом понял: этот строй должен рухнуть. Но даже под «расстрелом» я бы не подумал, что это произойдет так быстро. Уверенность в том, что мы не доживем, была абсолютной. Понимание же обреченности всего «этого» возникло после того, как мне вторично отказали во встрече с дочерью. В начале 80-х годов я дважды сделал попытку повидать свою дочь. Поскольку о разговорах с инстанциями не могло быть и речи, а маму мою выпустили из Минска после ее письма к Андропову, который тогда возглавлял КГБ. Я решился, уже после его смерти, написать письмо Черненко. Ответ обязан был придти в течение месяца. И ответ пришел – «нецелесообразно». Прошло несколько месяцев и я, режиссер Малого театра Союза СССР, опять жутко завелся. Вот схватила за горло тоска – хочу видеть дочь. И я снова написал письмо, поехал специально к моему другу драматургу А.Гельману, пьесы которого шли по всей стране, и мы вместе, под его редакцией составили небольшое – это Саша меня учил – больших писем они не читают – письмо, которое должно было растрогать кабана, крокодила, не знаю еще кого. Ровно через месяц позвонил, и меня на сей раз пригласили в какую-то комнату, не помню какого учреждения. В комнате за столом сидел человек в форме майора милиции. Не предложив мне сесть, он сразу спросил: «Фамилия?». Я назвал. На столе стояла картотека, какие бывают часто в библиотеках, только карточки были большие, стандартные, как на почте. Руки его шелестели по картотеке, я стоял, сердце билось в висках – ждал. Наконец он вытащил открытку. «Вам отказано». «Почему?». «Нецелесообразно». Я вышел из комнаты. Вот это второе «нецелесообразно» меня перевернуло. Что нецелесообразно? Встреча отца с дочерью? Но ведь это же природой предназначенная связь. Родители и дети. Значит, они против природы. Значит, они против человеческого естества. Они противоестественны. Значит – обречены. В начале 80-х годов я окончательно понял. Этому государству не жить. Отпали все вопросы. Более того, мне скучно было вступать в какие-либо беседы на эту тему. Я знал.

Когда-то, на заре перестройки, я разговорился с драматургом Михаилом Шатровым. Это был драматург, я бы сказал, политический. Целый этап нашей жизни проходил под знаком борьбы со сталинизмом, за ленинизм. Пьесы Шатрова полностью соответствовали времени. Плохой Сталин, извратил Ленина. Точно так же все расстрелянные Сталиным маршалы: Тухачевский, Егоров, Блюхер… Точно так же как Зиновьев, Каменев, Бухарин, точно так же как Киров. Целые десятилетия мы воспринимали все прошлое через эту призму. Но вдруг однажды все узнали, что Тухачевский утопил в крови какое-то восстание крестьян, кто-то в той же крови уничтожил казаков, что-то, оказывается, зверское вытворял на Северном Кавказе сам Киров и понеслось, поехало…

На смену одних портретов пришли другие. Я испытал шок от посещения музея Вооруженных сил, он был рядом с Театром Армии, где я работал и по разным делам иногда я бывал в музее. Вместо стендов с героями Гражданской войны уже стояли стенды с теми, кто вырезал звезды на груди красноармейцев. Вот тебе и «Разгром Юденича», да что Юденич? Все кровавые собаки времен Гражданской, все враги Ленина и Сталина оказались мужественными, честными, болеющими за Россию, пожертвовавшими своими жизнями во имя будущего России, вернее во имя ее спасения. Там, где были стенды героев Гражданской войны, стояли стенды Деникина, Колчака и, о ужас, генерала Шкуро! Почему-то Шкуро, может, из-за своей фамилии, особенную ненависть вызывал у школьников СССР. А где Чапаев, Щорс, Пархоменко, Котовский, Лазо? – все сразу оказались уголовниками, бандитами, безграмотными и жестокими, вырезавшими ремни на теле благородных белогвардейцев и юнкеров. Пошлость происходящего тоже надолго отбила охоту участвовать в каких-либо дискуссиях на эту тему.

Так вот Миша Шатров убеждал меня в одном. Вот стоит только Горбачеву победить в начале перестройки и объявить программу социальной справедливости, народы России, освобожденные от коммунистического ига, рванутся к свободе с такой силой, что мы не узнаем нашей страны через несколько лет. Миша был политически очень эрудированный человек, и ему надо было верить. По правде, я не поверил. Но не потому, что имел серьезные аргументы против, просто сказался опыт работы с людьми; не написание пусть и талантливых, но литературных сочинений, а просто работа два года на заводе и многие годы в театре сформировали во мне некий скепсис относительно быстрых перемен в любую сторону. Разговор был в начале, вернее, в середине 80-х. Сейчас 2011 год. Главным олицетворением России является Сталин. Как говорил Корней Иванович Чуковский: «В России надо жить долго». Долог путь к Богу. Долог путь к прозрению. Путь советского человека не просто долог. Очень долог.

Конечно, я пишу о себе. Мне кажется, я – типичный советский человек своего времени. И я понимаю – нужно время. Везде все проходили. Долго. Города строились столетиями. Храмы. Люди ходили нечесаными, потом появились парики. Монголы строили первые в мире танки – ставили юрту на колесницу, в юрте – дырки для стрел и вперед. Ужас наводили на народы, купали лошадей в Адриатике. Сейчас танки с лазерными пушками, наведением. Цивилизация. Но на все уходило время. И советский человек не сразу станет несоветским. И его дети и внуки. Так что Миша Шатров был не прав. Ничего не получается сразу. Все надо отстрадать, отплакать. Начало 70-х. Я читаю ночью Василия Гроссмана «Все течет». На кухне. Почему-то стоя. Читал и плакал. За стенкой спали жена и маленькая дочь, а я душился слезами, кажется, отплакал всю эпоху. Потом другие книги и «до» и «после» Гроссмана уже не так. В Белграде, на гастролях Малого театра, замечательный артист Никита Подгорный шепнул: «Хотите прочитать «Архипелаг Гулаг»?». У меня остановилось дыхание. Все дни гастролей в Белграде я ни разу не вышел на улицу. Дней было мало, а книга была толстая. Прорыв сознания. А ведь уже был прочитан «Иван Денисович». Чего только не говорят о Солженицыне сейчас, но он был первым. Это было. Он разрывал нам мозг. И Гроссман, и Шаламов, и Евгения Гинзбург. Все это – этапы «большого пути» и все равно, нужно было время.

 

Страна стала другой. Другое время. Суть человеческая остается прежней, но мы застали время веры, движения от одного к другому, как будто бы одно поколение становилось на плечи предыдущему и двигалось дальше. Сейчас никто не нуждается в этой опоре, опоре на прошлый опыт. Рухнул СССР. Опыт СССР в глазах молодых людей — неприемлем. Они не только не взбираются на плечи, они их отталкивают. Все прошлое — советская экзотика, чаще всего лживая, приспособленческая, «совковая», для большинства просто дикая. Вся энергетика нынешних молодых — вперед! Забыть как некий ужас прошлое, причем не просто забыть, а забыть с отвращением, безжалостно. Театралы старшего поколения цепенеют от тотальной невежественности молодых. Я не вполне с этим согласен. Они не хотят знать «нашего», они значительно больше нас знают «свое». У них совершенно иной мир информации, совершенно другие критерии; мы ужасаемся, что они не слышали фамилию Москвин или Ильинский, или Пашенная, а они снисходительно улыбаются, глядя на наши ошеломленные лица. «Как?! Как это возможно?» Вы слышали?! Я его спросила:... идет какой-то вопрос «из прошлого», а он, а она!..» Решили вести специальный курс лекций об истории театра, совсем недавно бывшего славой и гордостью Советского Союза — вежливое внимание, но чаще — делание вида — «нам интересно». Появились проблемы, которые в каком-то смысле были и в прошлом, но сейчас обострились до предела. Не возникает или разрушается диалог между педагогами и студентами. Наивная, восторженная вера в Мастеров Советского театра была такова — мы вели конспекты, мы записывали любой вздох наших учителей... Но это даже обсуждать нельзя в эпоху «айфонов» и «айпадов»... И нам всем нечего вздыхать. И не дай Бог, еще приговаривать: «В наше время» и т. д. Надо стараться их понять. Надо видеть, слышать, понимать их такими, какие они есть. Не обязательно принимать, но понимать мы обязаны. В противном случае легко попадаешь в «неадекваты», как любят выражаться сегодняшние мальчики и девочки. Обижаться на них — последнее дело. Ничего не поделаешь: надо быть адекватным.

 

 


Фотогалерея


Комментарии

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская
24 октября 2012

Дорогие друзья!

Приносим свои извинения в связи с задержкой публикаций на сайте в связи с техническим сбоем.

Мы делаем всё возможное!

15 марта 2010

15 марта пришла весть горькая и страшная — не стало Татьяны Владимировны Загорской, изумительного художника-дизайнера, отличавшегося безукоризненным вкусом, любовью к своему делу, высоким профессионализмом.

На протяжении долгих лет Татьяна Владимировна делала журнал «Страстной бульвар, 10» и делала его с таким пониманием, с таким тонким знанием специфики этого издания, с такой щедрой изобретательностью, что номер от номера становился все более строгим, изящным, привлекательным.

В сентябре 2009 года Татьяна Владимировна перенесла тяжелую операцию и вынуждена была отказаться от работы над «Страстным бульваром», но у нее оставалось еще ее любимое детище — журнал «Иные берега», который она придумала от первой до последней страницы и наполнила его своей высокой культурой, своим щедрым и светлым даром. Каждый читатель журнала отмечал его неповторимое художественное содержание, его стиль и изысканность.

Без Татьяны Владимировны очень трудно представить себе нашу работу, она навсегда останется не только в наших сердцах, но и на страницах журнала, который Татьяна Загорская делала до последнего дня с любовью и надеждой на то, что впереди у нас общее и большое будущее...

Вечная ей память и наша любовь!

25 декабря 2009

Дорогие друзья!
С наступающим Новым Годом и Рождеством!
Позвольте пожелать вам, мои дорогие коллеги, здоровья и благополучия! Радости, которое всегда приносит вдохновенное творчество!
Мы сильны, потому что мы вместе, потому что наше театральное товарищество основано на вере друг в друга. Давайте никогда не терять этой веры, веры в себя и в свое будущее.
Для всех нас наступающий 2010 год — это год особенный, это год А. П. Чехова. И, как говорила чеховская героиня, мы будем жить, будем много трудиться, и мы будем счастливы в своем служении Театру, нашему прекрасному Союзу.
Будьте счастливы, мои родные, с Новым Годом!
Искренне Ваш, Александр Калягин

***
Праздничный бонус:
Новый год в картинке
Главные проекты-2010 в картинке
Сборник Юбилеи-2010 в формате PDF

27 октября 2008

Дорогие друзья, теперь на нашем сайте опубликованы все номера журнала!
К сожалению, архивные выпуски доступны только в формате PDF. Но мы
надеемся, что этот факт не умалит в ваших глазах ценности самих
текстов. Ссылку на PDF-файл вы найдете в Слове редактора, предваряющем
каждый номер. Приятного и полезного вам чтения!