«Нанести удар войне и возвеличить мир»/ Марк Алданов

«Нанести удар войне и возвеличить мир»/ Марк Алданов

Статья в PDF

 

 

Имя Алданова, бесспорно, самое прославленное из имен русских писателей.

Георгий Иванов

 

Алданов был своеобразным и выдающимся писателем и человеком, и живи он в свободной России, его книги расходились бы миллионными тиражами.

Роман Гуль

 

Больше других издаваемый и самый читаемый романист русского зарубежья, многолетний претендент на нобелевское лауреатство (год за годом его настоятельно представлял на премию нобелевец И.А. Бунин) Марк Александрович Алданов (1886—1957) свой литературный путь начал век тому назад изданием двух книг, которые были не сразу замечены и оценены. Сегодня обратить на них внимание особое следует не только потому, что они сыграли определяющую роль в судьбе тогда еще только литератора-дебютанта, но и потому, что в них оживают и обостряются проблемы времени нынешнего: человечество в войне и мире; общества и страны, раздираемые междоусобицами внутренними и внешними, возвращающими нас снова и снова к вечному и неисчерпаемому — к человеку, к борениям в нем добра и зла, к зовам остановиться! опомниться! задуматься! найти согласие!

В первой своей книге — историко-литературном трактате «Толстой и Роллан», переизданном в Берлине с изменениями и под интригующим названием «Загадка Толстого», Алданов выразил собственные литературные пристрастия, прояснил свое особое (не такое, как в то время у многих) отношение к автору «Войны и мира», писателю и мыслителю, ставшему высшим авторитетом не только для него, но и, как он посчитал и убеждал в том других, Учителем для всего XX столетия. На долю «Загадки Толстого», отмечает, скромничая, автор, «выпал у критики незаслуженный и неожиданный успех» (книга переиздавалась и на русском, и на других языках).

Во втором же труде, в «Армагеддоне», Алданов раскрыл свои мировоззренческие позиции. Перекликаясь с раздумьями о Толстом, они также оказались тревожащими и нас, сегодняшних, судьбоносная актуальность выдвинула их на первые рубежи в обсуждениях и спорах, дотянувшихся до наших дней. Философско-политические размышления еще не писателя, а пока только публициста и ученого рождены были годами общечеловеческих смут и беспокойств, когда Европа приходила в себя, переживая апокалиптические кошмары Первой мировой войны. Россия же без всякой передышки ввергалась еще и в новую кровавую распрю — революционную, гражданскую, еще не сознавая, что принесет миру только что случившийся захват власти большевиками.

Совсем малая книжица «Армагеддон» полутайно, с пометой «На правах рукописи» была издана в Петрограде баррикадном, бунтующем и, может быть, потому постигла ее участь печальная: едва явившись, она была новыми властями изъята из продаж. Не повезло книге и в дальнейшем: до самого конца ХХ столетия она оставалась незаслуженно забытым, малоизвестным раритетом Алданова, не включенным даже в его московские шеститомники 1991–1994 и 1994–1996 годов, в которых россиянам составителем-профессором А.А. Чернышевым было впервые представлено всё лучшее из многостороннего творческого наследия одного из самых замечательных прозаиков русской эмиграции.

 

КАК В ХИМИКЕ УЖИВАЛСЯ ПИСАТЕЛЬ

 

Алданов, обронив однажды с небрежностью и со своей привычной ироничностью, что он всю жизнь любил «химичить», конечно же, имел в виду быть человеком, занимающимся важной ветвью науки, а вовсе не то, что в словарях приводится с пометой «вульгарное»: ловкач, пройдоха.

Марк Александрович с отличиями окончил в 1905 году классическую гимназию в Киеве, обретя там помимо общеобразовательных познаний еще и умение читать, говорить, писать на пяти (!) языках: немецком, французском, английском, древнегреческом и латинском (завидуйте, удивляйтесь, выпускники теперешних школ и вузов!). А в 1910-м, завершив образование в Киевском университете на двух (еще раз подивитесь) его факультетах, физико-математическом и правовом, одаренный юноша подался в науку: специализировался в ней по физической химии в парижской лаборатории. Вернувшись через два года из Франции домой, публикует в киевских «Университетских известиях» свой первый исследовательский труд: «Законы распределения вещества между двумя растворителями».

В дальнейшем, уже в петербургском «Журнале Русского физико-химического общества», парижском «Comtes rendus de l`Academie des Sciences» и берлинском «Zeitschrift für phisikalische Chemie» он печатает новые работы, на основе которых через много лет, став уже знаменитым писателем, издаст на французском две монографии: «Лучевая химия» (1936) и «О возможности новых концепций в химии» (1950). Трудно сказать, как его исследовательские публикации принимались научным сообществом, сыграли ли они хотя бы малую роль в науке. Однако в серьезности этого увлечения нас убеждают встречи автора и долгие беседы на равных с теми, чьи имена теперь знает весь мир: Луи де Бройль, Поль Ланжевен, Альберт Эйнштейн, Роберт Оппенгеймер. А еще то, что уже в тридцатые годы, переживая острый творческий кризис, он чуть было не оставил писательство, вознамерившись вернуться в свою химию.

Может быть, и правда: научный мир потерял пытливого искателя химических истин, но не это восхищает и радует, а то, что на протяжении всего своего писательского пути Алданов и в литераторстве продолжал оставаться человеком науки. В русской словесности едва ли сыщется еще хотя бы один такой же энциклопедист, сочинявший романы с сюжетами не только занимательными, почти жюль-верновскими, порой детективными, но и научно выверенными, с опорой на подлинные события и факты. Хорошие писатели-историки у нас были, как Николай Карамзин, Евгений Карнович, были писатели-врачи, как Владимир Даль и Антон Чехов, были писатели-географы, путешественники и геологи, как академик Владимир Обручев, Иван Ефремов.

Мемуарист из ближайшего алдановского окружения (кстати, тоже «слуга двух господ»: математик, ставший композитором и музыковедом) Леонид Сабанеев, вот что написал об Алданове: «Во всем он был не поверхностно, не с налету, а глубоко и тщательно осведомлен. Я думаю, что другого русского писателя с такой эрудицией в стольких областях совершенно разных и не существовало… Не зря он говорил, что треть своей жизни просидел в библиотеках и за чтением книг». И еще одно важное приметил в своем приятеле музыкант: даже самые недальновидные узрят, что всё его писательство пронзает «известная научность мыслей и даже чувств». Вот почему мы, читая сегодня Алданова (книги эмигранта наконец-то в России издаются, хотя и скаредно, совсем недостаточно), должны доверчиво, с пониманием отнестись к тому, о чем он писал, ибо всё это не только жадно им освоенное в библиотеках, но и прочувствованное, выстраданное, рассчитанное на удивленное восприятие всеми нами.

 

О ЧЕМ БЫЛИ СПОРЫ ПИСАТЕЛЯ С УЧЕНЫМ

 

Вначале — о мировоззренческой книге «Армагеддон», вводящей нас в философию творческой деятельности Алданова. Напомним: Армагеддон — это библейская легендарная местность (и город у подножия горы), где однажды собрались враждующие «цари вселенной» перед ожидаемой битвой последней (считалось: не будет других, ибо мир погибнет). В нынешнем толковании это была назревающая, народы устрашающая междоусобица, но не обычная, не из тех, каких во все времена бывало предостаточно, а почти то же, что историки назвали мировой войной, только войной самой распоследней, уничтожающей человечество (об этом и сегодня много судачат, одолевая страхи: разве возможна такая? неужто востребуется и дадут ей исполниться?).

Алданов открывает книгу двумя пространными эпиграфами, сразу проясняющими, чем взволновался автор и о чем настойчиво приглашает задуматься и нас. Из главы 16 «Апокалипсиса» («Откровения св. Иоанна»), главного пророческого повествования в «Новом завете», выбраны им вот какие «тайнозренческие» (его термин) слова-символы, предвещающие «конец света»:

«И видел я выходящих из уст дракона и из уст зверя и из уст лжепророка трех духов нечистых, подобных жабам.

Это — бесовские духи, творящие знамения; они выходят к царям земли всей вселенной, чтобы собрать их на брань в оный великий день Бога Вседержителя…

И он собрал их на место, называемое по-еврейски Армагеддон…

И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. Такое землетрясение! Так великое!»

В главном труде философа Артура Шопенгауэра «Мир как воля и представление» Алданов нашел для эпиграфа цитату, которая показалась ему весьма достоверной картиной человеческого жития, и потому заставил персонажей своего диалога порассуждать о том же, о чем когда-то размышлял знаменитый немецкий мудрец.

«Наш цивилизованный мир — великий маскарад, — разочарованно утверждал философ. — Есть там рыцари, духовные лица, воины, доктора, философы, адвокаты — и кого только нет еще. Но все это лишь маски, за которыми в большинстве случаев скрываются спекулянты. Один надевает личину права, чтобы удобнее ограбить соседа; другой для той же цели пользуется маской патриотизма или общественного блага, третий — костюмом религии. Знай же, что на маскараде этом яблоки сделаны из воска, цветы — из шелка, рыбы — из картона, и всё, всё там прах и комедия. Вот двое людей так вдумчиво беседуют друг с другом. Знай же: один из них продает гнилой товар, а другой платит фальшивой монетой».

На фоне и в сопровождении этих весьма скептических и даже ужасающих (нами узнаваемых, но не очень-то уверенно отвергаемых) речений Алданов в двух тесно взаимосвязанных частях книги — «Дракон» и «Колесница Джагернатха» — строит далее сомнения собственные, развертывает ему небезразличные размышления о «великом маскараде» вроде бы очень-очень цивилизовавшегося мира. И еще тут же — о том, что было, есть и, увы, остающемся всегда главнейшим: о Войне и о Мире, о человеке, постоянно раздражаемом всяческими беспокойствами, и о судьбах человечества. То есть о том, что далее найдет многогранное отражение во всем его творчестве (для которого, предполагают литературоведы, в Собрании не хватило бы и сорока томов).

В «Драконе», жанрово перекликающемся со знаменитыми диалогами античного мыслителя Платона, спорят и размышляют Химик (это сам Алданов, тогда еще только ученый-химик) и Писатель (это он же, но выступающий как общественный деятель). «Война есть зло. Война есть добро. Вот две аксиомы, между которыми нужно сделать выбор», — говорит в «Драконе» Писатель и приглашает Химика сделать свой выбор.

В «Колеснице Джагернатха», философских записках, продолжающих этот же не совсем мирный диалог, Писатель витийствует уже один, ибо он победитель в словесной перепалке с Химиком. Предмет же схождений и расхождений мятущегося правдоискателя и миролюбца с раздвоенным сознанием Алданов определил итальянским изречением, вынесенным в третий эпиграф: «Не все сумасшедшие находятся в больнице», который он далее развертывает в исповедально-пророческие рассуждения, такие, к примеру, как: «Европейская жизнь на ближайшие десятилетия определена тем фактом, что в цивилизованнейших странах мира будут гулять на свободе миллионы людей, которым разрядить ружье в “ближнего” ровно ничего не стоит».

Здесь опять прервем Алданова, ибо и у нас сами собой вспыхивают беспокойства вовсе не риторические: не портрет ли это, к примеру, нашей нынешней Украины, ежедневно обстреливающей свой же народ своего же Донбасса только за то, что возжелал он говорить на родном, на русском языке? Действительно — умопомрачение в масштабах большой страны, в которой Алданов родился и состоялся сперва как ученый. И еще: не Ближний ли это Восток, где некоторые вроде бы цивилизованные деятели и страны позволяют террористам разгульно бесчинствовать (чему благородно препятствует только Россия)?

Алданов в книге не удерживается и от того, чтобы порассуждать о своем наболевшем и тревожащем, о политическом: «В ночь торжества “последней войны”, современном Армагеддоне, распропагандированные хулиганы во имя социализма убивают “буржуев-кровопийц” Кокошкина и Шингарева» (министров Временного правительства только что провозглашенной российской республики. — Т.П.). Для публициста неожиданностью было то, что чуть ли не слово в слово в том же 1918-м и об этом же, о преступлениях «распропагандированных хулиганов», писал не менее возмущенно, чем он, убежденный гуманист Максим Горький, которого тоже взволновала и вызвала протесты расправа над революционными министрами в тюремной больнице: «Есть что-то невыразимо гнусное в этом убийстве больных людей, измученных тюрьмою. Пусть они понимали благо родины более узко, чем это понимают другие, но никто не посмеет сказать, что они не работали для народа, не страдали за него. Это были честные русские люди».

Так случилось, что именно в ту пору баррикадную, переломную, озаренную багрово-кроваво сразу двумя государственными переворотами, познакомились и участились встречи этих двух, казалось бы, ни в чем не схожих, почти во всем совершенно разных людей (и такими же оставшихся всегда): один — признанный классик литературы, другой — все еще только ученый-химик, пока не написавший даже рассказа-повести, но, правда, уже замеченный общественный деятель и публицист, возбужденно писавший об исторических событиях, которые обрушились на восставшую Россию. И в этих-то публиковавшихся размышлениях как раз и обнаружились совпадения взглядов и суждений Горького и Алданова. В 1916–1918 годах пятидесятилетняя знаменитость и тридцатилетний химик-книгочей встречались не раз, в том числе на многолюдных обедах в петроградской квартире Горького и актрисы М.Ф. Андреевой, а также «в разных комиссиях по вопросам культуры», где они увлеченно беседовали, при этом не всегда находя согласие.

О том, какими были встречи с Горьким, что их сближало и что разделяло и разделило окончательно, Алданов счел нужным вспомнить много лет спустя, в 1941 году, отмечая печально пятилетие со дня кончины классика: «Оглядываясь на прошлое, я даже не представляю себе, в каких частных домах могли бы тогда бывать и большевики, и их противники. Единственное исключение составляла квартира Максима Горького: у него бывали и те, и другие». Этому совсем недолгому сближению Алданова с Горьким содействовал вероятнее всего никто иной, как сам Лев Толстой: оба были во власти этой великаньей личности и ее творений, которыми зачитывались с пылом не меньшим, чем и весь читающий мир.

В тот революционный 1917-й у Горького произошло событие, которое его порадовало, как никакое другое: вдруг отыскалось то, что считал он навсегда утраченным, — рукопись о его давних, на всю жизнь запомнившихся встречах с Львом Николаевичем Толстым. 12 ноября 1901 года Горький приехал отдыхать и лечиться в крымский Олеиз. Там узнал, что в соседней Гаспре, в имении графини С.В. Паниной, гостит автор «Войны и мира». Набравшись храбрости, он незваным-непрошеным отправился к нему с визитом. И был принят. Более того, их общение стало почти ежедневным, продлилось до конца января 1902 года и переросло в товарищество. После каждого гостевания Алексей Максимович набрасывал черновые записи: о чем говорили, что обсуждали, о чем вспоминал и высказывался Лев Николаевич. Так родился замечательный очерк-документ, который у Горького неведомо как пропадет, но, к радости, отыщется и в 1919-м его издаст З.И. Гржебин.

«Я в последний раз видел его в июле 1918 года», — пишет Алданов о том дне, когда Горький позвонил ему и сказал: «Приходите, есть разговор». Таких разговоров и споров, то мирных, то непримиримых и даже враждебных, будет у них немало, пока не настал день их расставанья навсегда, когда «больше меня Горький к себе не звал, да если бы и позвал, то я не мог бы принять приглашение: через каких-либо два месяца после этого обеда он закончил свою ссору с большевиками».

Тут прервемся, чтобы отметить: Алданов, как и многие в эмиграции, не захотел знать и признавать очевидное, что «ссора» Горького с большевиками то вспыхивая, то угасая, не закончится никогда (см. об этом документальные свидетельства, приведенные, например, в нашей публикации «Горький советский и антисоветский: Россия Ленина в похвалах и осуждениях буревестника революции» // «Иные берега». 2017. № 2). В 1918-м «буревестник» непременно подписался бы под словами, которыми его молодой оппонент завершил свои антиреволюционные, антитеррористические и антивоенные рассуждения: «Цельный, единый процесс перехода потенциального зверства в активное продолжается. Хуже всего то, что мы, “оборонцы”, мы, люди культуры, обречены работать во славу мирового Ленина». Как раз об этом же из номера в номер вещал в ту пору и Горький в своей антибольшевистской газете «Новая жизнь», пока ее не прикрыл Ленин. Об этом были и горьковские антиленинские книги «Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре» и «Революция и культура. Статьи за 1917 г.», которые на десятилетия, на все годы властвования большевиков попадут под цензурный запрет. Но в тот год всё это еще читалось всеми заинтересованно, обсуждалось, и Алданов был в числе ярких спорщиков того времени.

В своем «Армагеддоне» устами главного персонажа, Писателя, он говорит: «Мы видим перед собою страшные кольца змея великой войны; стоглавый змей мировой пугачевщины может скоро вползти на арену. Какое из чудовищ победит? Какой ужасный дракон родится в результате поединка? Социалистический строй, говорят наши глубокомысленные пораженцы. Дракон всемирного одичания, склонен думать я». Алданову тогда же словно бы отвечает Горький своими удивлениями в газете: «Неужели эта проклятая бойня должна превратить и людей искусства, дорогих нам, в убийц и трупы?»; «Подумайте, читатель, что будет с вами, если правда бешеного зверя одолеет разумную правду человека?»

Эти острые вопросы далее им развертываются чуть ли не в обществоведческие обоснования, которые Алданов, начав встречаться с Горьким, не раз услышит и будет с ними соглашаться: «Вражда между людьми не есть явление нормальное — лучшие наши чувства, величайшие наши идеи направлены именно к уничтожению в мире социальной вражды. Эти лучшие чувства и мысли я бы назвал “социальным идеализмом” — именно его сила позволит нам преодолевать мерзости жизни и неустанно, упрямо стремиться к справедливости, красоте жизни, к свободе. На этом пути мы создали героев, великомучеников ради свободы, красивейших людей земли, и все прекрасное, что есть в нас, воспитано этим стремлением. Наиболее успешно и могуче будит в нашей душе ее добрые начала сила искусства. Как наука является разумом мира, так искусство — сердце его. Политика и религия разъединяют людей на отдельные группы, искусство, открывая в человеке общечеловеческое, соединяет нас. Ничто не выпрямляет душу человека так мягко и быстро, как влияние искусства, науки».

Разве могло такое вызвать возражения у молодого ученого-гуманиста, каким был в тот год и каким остался на всю жизнь Алданов? В тогда же изданном «Армагеддоне» (в диалоге «Дракон») он задается вопросом: «Для чего нужен Ленин?» и предугадывающе напишет: «Ленин компрометирует революцию и подготовляет реакцию». И опять ему в тон Горький заявляет в своей газете: «Ленин, Троцкий и сопутствующие им уже отравились гнилым ядом власти, о чем свидетельствует их позорное отношение к свободе слова, личности и ко всей сумме тех прав, за торжество которых боролась демократия. Слепые фанатики и бессовестные авантюристы сломя голову мчатся, якобы по пути к “социальной революции” — на самом деле это путь к анархии».

Еще совпадение, вычитанное у Алданова: «Надо отдать справедливость лидеру большевиков, он не церемонился и со своей братией, когда последняя осмеливается выходить из-под ферулы учителя. Неподражаема его <Ленина> гневная статья о Г. Зиновьеве, испытавшем мучительные колебания перед вооруженным выступлением 25 октября. Совершенно так же честил Аввакум ученика, который как-то пошел против его воли: “Не помышляй себе того, дурак, еже от Бога тебе, кроме покаяния, помиловану быти… Кайся, трехглавый змий, кайся, собака дура!” Аввакумов ученик, как и г. Зиновьев, действительно, немедленно покаялся».

Большевик Г.Е. Зиновьев, и об этом свидетельствовал уже Горький, каялся не раз и не два, по-аввакумовски усмиряя гордыню, в том числе и перед другим большевистским вождем, но если Ленин иногда прощал, то Сталин — нет: оступившихся или неугодных вносил рукой, не знающей пощад, в свои расстрельные списки. Среди жертв революционного террора окажется и Зиновьев, один из свершителей Октября и «друг Ленина», ставший «диктатором» Петрограда—Ленинграда, враг Горького, устраивавший у него обыски, однако, именно ему написавший 28 января 1935 года предсмертное покаянное письмо из сталинского застенка: «Помогите! Помогите!»

Горький (тот Горький, каким он был в революционные годы) опубликовал свой прямой ответ также на главный упрек Алданова и других, с ним согласных: «Я защищаю большевиков? Нет, я, по мере моего разумения, борюсь против них, но — я защищаю людей, искренность убеждений которых я знаю, личная честность которых мне известна точно так же, как известна искренность их желания добра народу. Я знаю, что они производят жесточайший научный опыт над живым телом России, я умею ненавидеть, но предпочитаю быть справедливым». И еще: «Все то, что я говорил о дикой грубости, о жестокости большевиков, восходящей до садизма, о некультурности их, о незнании ими психологии русского народа, о том, что они производят над народом отвратительный опыт и уничтожают рабочий класс, — все это и многое другое, сказанное мною о “большевизме”, — остается в полной силе».

Алданов тогда (заметим: когда его домашние встречи с Горьким прекратились, и он оказался среди бежавших из России) не мог знать ничего (как и другие из эмигрантской диаспоры) о горьковском письме-протесте против массовых арестов среди интеллигенции, адресованном Ленину 6 сентября 1919 года. Вот строки из этого долго скрывавшегося послания, оставленного вождем без ответа:

«Считаю нужным откровенно сообщить Вам мое мнение по этому поводу: для меня богатство страны, сила народа выражается в количестве и качестве интеллектуальных сил. Революция имеет смысл только тогда, когда она способствует росту и развитию этих сил. К людям науки необходимо относиться возможно бережливее и уважительней. <…> Мы, спасая свои шкуры, режем голову народа, уничтожаем его мозг. Очевидно — у нас нет надежды победить и нет мужества с честью погибнуть, если мы прибегаем к такому варварскому и позорному приему, каким я считаю истребление научных сил страны. <…> Я решительно протестую против этой тактики, которая поражает мозг народа, и без того нищего духовно. <…> Огромное большинство представителей положительной науки нейтрально и объективно, как сама наука: это люди аполитичные. Среди них большинство — старики, больные: тюрьма убьет их, они уже достаточно истощены голодом. Владимир Ильич! Я становлюсь на их сторону и предпочитаю арест и тюремное заключение участию — хотя бы и молчаливому — в истреблении лучших, ценнейших сил русского народа».

И завершил Горький свой протест фразой, указывающей, что он на «третьей» стороне противостояний, он там, где все гуманисты: «Для меня стало ясно, что “красные” такие же враги, как и “белые”, но “красные” тоже не товарищи мне». То есть оказался он в одной компании с многими интеллигентами той поры, которые задавали себе трагический вопрос, сформулированный тогда Максом Волошиным: «Кто же меня повесит раньше — красные за то, что я белый, или белые за то, что я красный?» Вскоре после этого письма Горький, отмежевавшийся в братоубийственной войне и от красных, и от белых, окажется и сам «нежелательным элементом», принужденным выехать в 1921 году в «добровольное изгнание» (правда, по «дружескому», но очень настоятельному совету Ильича, знавшего, что грозило писателю, останься он в России).

С отбытием в изгнание Алданов Горького опередил: он еще осенью 1918 года (вместе с экс-премьером Временного правительства Г.Е. Львовым) выехал в Одессу, намереваясь оттуда отправиться в Европу. Тогда же он согласился принять назначение секретарем делегации Союза возрождения, в составе которой позже объездит столицы нескольких европейских государств, ведя переговоры о военной, финансовой и политической поддержке тех, кто противостоял большевикам. Отсчет его эмигрантства начался с марта 1919 года и был он отмечен выходом в свет в Париже его первой беженской книги на французском языке — «Lenin». Вслед за нею последовали продолжения: «Две революции: революция французская и революция русская» (Париж, Рим, 1921; на французском и итальянском языках), «Огонь и дым» (Париж, 1922; на русском). Это были его новые книги-размышления о том же, что и в первых двух, — о событиях в России и о человеке-вожде, которого только что узнал весь мир и о котором Алданов позже, в 1957-м, напишет: «Я его ненавижу, как ненавидел всю жизнь… Того же, что он был выдающийся человек, никогда не отрицал».

Одновременно с публикациями политической публицистики Алданов-эмигрант наконец-то предстал перед своими читателями еще и беллетристом: журнал «Современные записки» (1921) напечатал его дебютную повесть «Святая Елена, маленький остров». Она была о том, как бесславно кончилась жизнь великого честолюбца Наполеона Бонапарта, юбилей которого в тот год не без торжеств и величаний отмечала Франция. Может быть, поэтому книга Алданова была тотчас переведена и на французский, и на другие языки. Об авторе теперь стали писать как о подающем большие надежды писателе. На похвалы он отозвался тем, что надолго усадил себя за письменный стол — теперь уже за романы, из которых сложится его тетралогия «Мыслитель» («Девятое термидора», «Чертов мост», «Заговор», «Святая Елена, маленький остров»). Литературная эмиграция тотчас отметит: в их среде народился очень талантливый мастер прозы, да не простой прозы, не повторяющей кого-то, а новаторской, интеллектуальной.

Тогда же в контраст всем Горький в письме К.А. Федину от 10 февраля 1926 года назовет (точнее обзовет) «творчество» (это слово в письме именно так, в кавычках) Алданова «чрезмерно умным, но насквозь чужим», что сделало в эмигрантской среде чужим не Алданова, а еще более его, Максима Горького.

В 1923 году Алданов послал Б.К. и В.А. Зайцевым (одним из первых) свой только что изданный роман «Девятое термидора». Как читали писателя-дебютанта не только Зайцевы, но и вся эмиграция, Борис Константинович вспоминает: «Сейчас он стоит у меня на полке в скромном, но приличном переплете, а тогда вид его очень скоро стал просто аховым: мы с женой, читая наперегонки, разодрали его надвое, каждый читал свою половину. Потом его без конца брали у нас знакомые — позже переплетчику немало пришлось подклеивать и приводить в порядок. Это был дебют Алданова как исторического романиста. Большой успех у читателей».

Сравним это суждение с еще одним откликом того же Зайцева, с которым вскоре согласилось всё русское зарубежье: Алданов «вполне писатель эмиграции. Здесь возрос, здесь развернулся. Тридцать пять лет этот образованнейший, во всем достойный человек с прекрасными глазами поддерживал собою и писанием своим честь, достоинство эмиграции. Писатель русско-европейский (или европейский на русском языке), вольный, без пятнышка. Без малейшего следа обывательщины и провинциализма — огромная умственная культура и просвещенность изгоняли это».

В годы, когда еще только писалась тетралогия «Мыслитель», узналось, что у прозаика-дебютанта, помимо Зайцева (с которым завязалась долгая и обширная переписка), появился еще один поклонник и друг-читатель, едва ли не самый верный, самый проницательный и взыскательный, однако не таивший своих пылких восхищений: Бунин. Получив очередную книжку «Современных записок», он сразу принимался в ней отыскивать алдановские тексты, которым многие годы главный журнал русского беженства отдавал в каждом номере почти все то место, что отводилось художественной прозе. Алданова читал Иван Алексеевич с нарастающим интересом и наслаждением, которым возбужденно делился со всеми, кто в тот час оказывался рядом. Он и самому автору написал 6 марта 1950 года о том, что, читая один из его последних романов — «Истоки», «всплескивал руками: ей-Богу, это сделало бы честь Толстому».

Не умолчим, однако, и того, что дружба выдающихся писателей русского зарубежья совсем безоблачной не была, не всегда они поддакивали друг другу, но — высказывали свободно каждый свое, каждый уважительно выслушивал иномыслия и спорные суждения. Думается, настоящее дружество вот таким и должно быть. Г.В. Адамович однажды стал свидетелем такой сценки: Алданов с почти юношеской запальчивостью, кому-то возражая, заявил, что «великая русская литература началась лицейскими стихами Пушкина и кончилась на “Хаджи-Мурате”». Бунин же, для которого Толстой тоже был кумиром и божеством, однако в ответ «полушутливо-полуворчливо возразил: “Ну, Марк Александрович, зачем же такие крайности? Были и после Толстого недурные писатели!”» Тут всеми, конечно же, услышалось плохо скрытое тщеславное: самолюбивый Иван Алексеевич среди «недурных» имел в виду прежде прочих себя, поскольку он только что, в 1933-м, был вознесен над всеми Нобелевской премией.

Произнося свою категоричную фразу, вызвавшую «дружеское» несогласие не только Бунина, Алданов, человек мягкий и незлобивый, из тех, кто и мухи не обидит, позволил себе, может быть, впервые с такой требовательностью высказаться о современной русской литературе. Неужто не пожелал увидеть на литературных взгорьях своего времени никаких высот, в том числе Бунина, да и самого себя, и многих других из своего окружения, например, Шмелева и Зайцева, Ремизова и Куприна, и даже Мережковского с его всеми тогда читаемыми «Иисусом неизвестным», «Данте», историческими хрониками, тщеславно мечтавшего, как и Бунин, о Нобелевской премии? Список достойных имен в русской литературе ХХ века вовсе не был скудным и не обрывался он 1904 годом, то есть «Хаджи-Муратом» Льва Толстого, как посчитал Алданов (позже он поправит свое дискуссионное суждение похвальными статьями о писателях-современниках).

 

«КАК НЕ НАДО ДЕЛАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ»

 

Всестороннему рассмотрению судеб России, истоков протестных движений в ней и сопутствующих им противостояний, в том числе антибольшевизма ХХ столетия, непримиримого, как и у Горького той поры, Алдановым пока только заявленного, едва обозначенного в диалогах «Армагеддона», будет им впоследствии, помимо тетралогии, посвящен также весь его исторический цикл из шестнадцати романов и повестей. Подобно бальзаковской «человеческой комедии», многотомной и разножанровой (Бальзака он в 1947-м сделает персонажем своей «Повести о смерти»), алдановский многотомник тоже станет масштабной историей в лицах и событиях, показывающей, какой путь прошла монархическая Россия за двести лет: от «позорного» года правления Петра III (в 1761–1762-м), свергнутого его женой Екатериной II, до репрессивного владычества Ленина и Сталина. О большевистских вождях он напишет еще и портретные очерки, а также роман «Самоубийство» (1956), который станет скорбным повествованием не столько об участившихся покушениях отдельных людей на свои жизни, сколько о самоубийственном крахе самой России в революционном беспредельстве, настигшем ее в 1917-м. Повторно изданная в Париже в 1977 году на тончайшей («папиросной») бумаге и в карманно-блокнотном формате, эта книга Алданова станет единственной из им написанных, которой хоть и тайно, но удалось (в карманах путешествующих) преодолеть кордоны и оказаться в руках читателей Советского Союза.

К романным сериям-многотомникам, многое в них комментирующе объясняя и обогащая подлинными свидетельствами, присоединятся десятки других публикаций Алданова — статей, литературных биографий, мемуарных очерков, записок, составивших книги писательской публицистики: «Современники» (Берлин, 1928), «Портреты» (Берлин, 1931; Париж, 1936. Т. 2), «Земля, люди» (Берлин, 1932), «Юность Павла Строганова и другие характеристики» (Белград, 1934), очерковый цикл «Картины октябрьской революции» (1930-е). В течение всей своей жизни писатель-мыслитель будет вновь и вновь возвращать читателей к самым беспокойным, «вечным» вопросам, коими и до сих пор человечество не перестает задаваться.

Алданов вспоминал, что болью в сердце в нем откликалось, когда он писал: «Покажутся слишком жалкими народные массы в своем невежестве, в своей тупости, в своем бессердечии; “любовь к дальнему” будет искать сил в чувстве жалости и презрения к “ближнему”. Будут приходить к социализму, как Толстой к христианству — “от противного”. Будут исходить из того, что всё другое еще хуже». Говоря так, писатель далее напоминал нам ставшее для него едва ли не самым волнующим, хотя и книжным открытием: «Далеко не всегда в основе коммунистических настроений лежала действенная любовь к народу». И примеров-подтверждений тому Алданов-книгочей тогда же отыскивал тьму тьмущую. В своем «Армагеддоне» он привел из них самые популярные, на поверхности лежащие и кричащие, нас приглашающие читать и поучаться.

Вот первый из народоненавистников — Платон, любомудр античности, аристократ по рождению. «Немногие из остроумцев нынешней буржуазии, — пишет Алданов, — отпускали по адресу “товарищей” больше язвительного негодования, чем можно найти на этот счет в творениях эллинского мудреца». И в назидание цитирует их для нас, чтобы и мы подивились тому, с каким навязчивым упрямством и тщетой взывал мудрец к просвещенному правителю Сицилии тирану Дионисию, чтобы тот осуществил «в своей земле принципы коммунистической республики и тем самым открыл новую счастливую эру бедствующему человеческому роду». И получил ответ яснее ясного: «божественный философ» был продан в рабство, где оказался среди тех, кто и не ведал, что это такое: «счастливая вера».

А вот автор «Утопии» (1516), настольной книги будущих марксистов и ленинцев, Томас Мор, «по-большевистски» воспел идеальный строй общества, в котором нет частной собственности. Став благочестивым лорд-канцлером короля Генриха VIII, «любил только католиков; протестантов же терпеть не мог — и много еретиков всходило на костер… за непризнание католических догматов». Однако король Британии по каким-то зовам души переметнулся к лютеранам и отправил на эшафот своего конфидента-советчика, первого и самого выдающегося английского гуманиста.

Еще алдановский пример: монах-доминиканец Томмазо Кампанелла, творец другой утопии, названной им «коммунистической», заманившей и одурманившей мир, — «Город солнца» (1602). В ней, комментирует Алданов, автор-идеалист «излил свое презрение к массе в стихах, где народ называется диким, неразумным зверем, не ведающим добра и зла». Тяжкой судьбой завершилась его жизнь: он в пытках и страданиях провел 27 лет в страшной неаполитанской тюрьме.

А вот что уже в веке восемнадцатом написал умирающий Вольтер своему современнику и другу, философу-просветителю Жану Д`Аламберу (изречение сродни тем, что Алдановым вычитывались в годы Первой мировой войны, что слышим и мы в речах сегодняшних воинствующих идеологов): «Не дух человечности заставит всех нас заключить мир, а недостаток денег; мы будем резать друг друга вплоть до истощения запасов презренного металла».

«История учит тому, что она ничему не учит…» Приведя этот многими цитируемый парадокс, Алданов далее изумляется: какие только сроки не назначали вожди-теоретики для торжества коммунизма на земле, однако он так и не осчастливил ни одну страну. Карл Маркс называл даже даты, в которые осуществятся его мечтания: то 1850 год, то 1872-й, а Энгельс, пишет Алданов, «приурочивал социалистический переворот к 1898 г.» Наконец перенесемся в наше недавнее, еще не забытое — вспомним Н.С. Хрущева, заявившего на весь мир (и высмеянное всем миром) о том, что в 1980 году «мы будем жить при коммунизме». Ладно бы самих себя ввергали в заблуждения политические мечтатели, но ведь они «научно» одурманивали народы.

Всем своим творчеством Алданов вел читателей к выводу, до сих пор отвергаемому только нынешними ленинцами, но принимаемому большинством обществоведов: никакая из революций не принесла ни одному из народов того, чего от них ожидалось, во имя чего свершались, даже в СССР, где революционные переделки и перестройки длились дольше, чем где-либо еще: почти весь ХХ век.

Не сразу, а после долгих исторических экскурсов Алданов в своих романах пришел к дидактическому уроку и утверждению, которые (вот неожиданность!) нет-нет, да и нами тоже узнаваемые в сегодняшних политических баталиях: «По-видимому, России суждено служить школой наглядного обучения для Европы. Сколько лет мы являли миру воспитательное зрелище своеобразного осуществления “христианской монархической идеи”. Теперь на нас европейцы могут учиться, как не надо делать революцию». Завершил писатель сказанное новым сомнением: «Научатся ли, однако?..»

По мнению Алданова, даже сам Толстой после долгих мировоззренческих блужданий стал-таки в конце концов политическим нигилистом…

Оглядывая свои дни и не находя ни в чем утешения, Алданов безрадостно цитирует пушкинское присловье «чем хуже, тем лучше», но со знаком сомнений и поправляет любимого поэта: «Теперь чем хуже, тем хуже». А в качестве примера припоминает одну из своих горестно-веселых минут, когда в газетах прочитал телеграмму о том, что «император Вильгельм пожаловал Железный Крест генералу Маннергейму». И в самом деле, как тут и нам вместе с Алдановым не посмеяться тяжко: ведь еще раньше этот же Маннергейм и за ту же войну, но от русского царя тоже получил орден. Напомним: генерал тридцать лет служил в войсках России, воевавшей с Германией, а в 1918 году возглавил армию Финляндии, воевавшую теперь уже на стороне германцев против России. Как тут было добропорядочному человеку и писателю, возмущаясь дурной нравственностью, еще раз не воскликнуть: «O tempora, o mores!» О времена, о нравы!

Таких переметнувшихся из породы Смердяковых (иначе говоря, предателей, изменников, подлецов без царя в голове) и в войнах, и в мирных днях было вовсе не один-два. Одного из них Алданов даже сделал главным персонажем тетралогии «Мыслитель». Это — Юлий Штааль. В круге подлинных исторических деятелей, ставших романными персонажами, он лицо вымышленное, но именно его вывел автор как их связующее звено, среди них он, по словам рецензента Михаила Осоргина, «олицетворение среднего, мизерного, мелкий бес повседневности, оказался именно тем фактором, который превращает пышную историю в суету сует. Штааль — кривое зеркало героического; там, где он появляется, божественное вянет и снижается до человеческого».

Попытки расплодившихся в ХХ веке русофобов (вкупе с нашими заблудшими, им подыгрывающими политиканами) изолировать Россию, превратить ее в страну-изгой абсолютно бессмысленны и бесперспективны. К такому же выводу, напоминает нам энциклопедист Алданов, приходили русские мыслители давным-давно, еще задолго до Толстого и Достоевского. Вот, к примеру, Петр Чаадаев. Однажды высказанный им прогноз прозвучал в пушкинскую эпоху неожиданно, но читающие его сегодня изумляются не меньше, чем тогда, актуальностью этого исторического предвестья: «Мы принадлежим к числу наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-то важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем свершатся наши судьбы?»

Приведя эти слова, Алданов вставляет свою оценку: «Странная судьба необыкновенной мысли Чаадаева, понять ее можно было только через столетие… Его прогноз, — читаем у Алданова, с ним соглашаясь, — поистине принадлежит к самым замечательным страницам этого трудного и рискованного жанра мысли». И не находим возражений, когда он же ставит далее чаадаевские суждения в один ряд с пушкинским знаменитым отрывком из «Капитанской дочки»: «Состояние всего края, где свирепствовал пожар, было ужасно. Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим и своя шейка копейка, и чужая головушка полушка».

Всё сказанное выше не раз цитировалось в эмигрантской критике, искавшей подтверждений, что Алданов не только в прозе, но и в публицистике оставался одним из самых читаемых, достигая в популярной ветви литературы высот очень значительных. Именно это утверждение, размноженное рецензентами и мемуаристами русского зарубежья, лучше всего объяснило, по какой причине наш выдающийся романист оказался в числе того писательского большинства, которых на их родине, в СССР, не только не издавали, но даже имена замалчивали. Почему? На вопросы, волновавшие тогда всех безродинных, отвечали публично, в газетах и журналах, многие из его современников. Например, Юрий Терапиано свой ответ сформулировал политико-философски: «Он посягнул на прекрасную мечту большевистской доктрины о необходимости построения земного рая, ниспровергая всяческий детерминизм и возвращая человека, в смысле представления о его возможностях, к самой трезвой мере, говоря о суете всех формул и рецептов спасения мира».

Да мы и сами смогли бы ответить едва ли не так же, открыв для этого хотя бы одну из многих книг публицистики Алданова — например «Ленин» (1919—1922; пять изданий в Париже, Берлине, Милане, Нью-Йорке), «Картины октябрьской революции» (1930-е), да и любой из его очерков о российских вождях и властителях: о советском наркоме «Луначарский» (1923), «Убийство Урицкого» (1923), о главе Временного правительства князе Г.Е. Львове «Кутузов русской революции» (1925), «Сталин» (1927), «О Сталине и Троцком» и «Убийство Троцкого» (1940), о «революционной мадонне» «Вера Николаевна Фигнер» (1942). Чтение этих публикаций стало бы открытием для нас Алданова не только замечательного исторического беллетриста, но еще и острого, яркого публициста, жившего страстями своих дней, горячо на них откликавшегося. Он и в романах, и в исторических статьях об эпохах далеких размышлял о том, что сродни современности, что сближало свершающееся сегодня с тем, что уже когда-то было. Оказывается, писатель и там, в прошлом и ушедшем, отыскивал для нас ответы на злобы своего времени.

Многочисленные характеристики и отзывы писателя о тех, кто рулил государствами и миром, становились у него с годами всё более жесткими, прямолинейными, ироничными, а порой и провидческими.

Вот о Ленине: «Если б Ильич думал о людях часто, определенно, “художественно”, он не сделал бы ровно ничего. Сила его заключалась отчасти в том, что он об этом никогда не думал. Он играл, и свою игру, игру мизантропического, бесчеловечного социализма, строил на вековой ненависти бедняков к богатым». И сбылся результат: «Из всех планов Ленина не вышло ровно ничего, потерпели крушение и его теоретические, и его практические замыслы». Среди «практических» — едва ли не самое важное: «кадровая политика» вождя. Какой она была, Алданов со ссылкой на воспоминания социал-демократа В.С. Войтинского рассказывает: однажды «внимание Ленина обратили на подвиги московского большевика, которого характеризовали как прожженного негодяя. Ленин ответил со смехом: “Тем-то он и хорош, что ни перед чем не остановится. Вот вы скажите прямо, могли бы за деньги пойти на содержание к богатой купчихе? Нет? И я не пошел бы, не мог бы себя пересилить. А Виктор пошел. Это человек незаменимый”».

О подхваченной всем ХХ столетием «брезгливой философии правителей» читаем в алдановском эпизоде из очерка «Генерал Пишегрю»: «Каков подлец! — сказал Бонапарт, узнав о доносе Блана, и приказал выдать подлецу сто тысяч франков». Новое время внесло лишь одно уточнение: со сталинскими (как, впрочем, и с гитлеровскими, и всеми иными) доносчиками не надо было и расплачиваться, ибо довольствовались они малым, тем, что их не трогали, но часто и они (заслуженно!) попадали на те же нары и под дула тех же расстрельных пистолетов, что и жертвы их подлых доносов.

В итоге так и получилось, что теория революционеров строилась «на вере в человека, на вере в его достоинство, на вере морального усовершенствования, — практика же всецело исходила из предпосылки, что человек глуп, что человек подл и что надо его — о, временно, разумеется, временно! — для успеха, ради идеи, сделать еще более глупым и подлым». «Предпосылку эту, — цитирует Алданов далее эмигранта Войтинского, одумавшегося и отказавшегося от марксизма, — выработал Ленин, но он скрывал ее от нас до поры до времени, пока не оказалось возможным начать применение выводов. Мы, когорта политического преступления, последовали за ним, как всегда следовали, — он сумел воспитать в нас солдатские инстинкты и, как все полководцы, Божьей милостью, несложными способами добился нашей любви, страха и преданности».

Не менее точны, хотя и прямолинейны (как считали некоторые из критиков) его суждения о Сталине, оказавшиеся объективными, временем подтвержденными, например, такие (отметим: еще в 1927): «Это человек выдающийся, бесспорно самый выдающийся во всей ленинской гвардии». Но далее о том, что отвращает от него, низводит до уровня преступника: «Сталин залит кровью так густо, как никто другой из ныне живущих людей, за исключением Троцкого и Зиновьева. Но свойств редкой силы воли и бесстрашия отрицать в нем не могу. Для Сталина не только чужая жизнь копейка, но и его собственная, — этим он резко отличается от многих других большевиков. <…> Не помешало Сталину даже завещание Ленина — загробное письмо ревизора. Ленин его назвал “грубым человеком, нетерпимым в должности генсека”. Однако с должности этой его при жизни не убрал».

А вот Алданов о Гитлере, тоже еще довоенном, но с алдановскими, к несчастью для всего мира, сбывшимися предвидениями: «Да какая ж ирония — за Гитлером теперь идут миллионы людей, и не сегодня-завтра он, чего доброго, подожжет мир. <…> Ненавидит Гитлер и Россию — точнее, он считает русский народ низшей расой, вдобавок обреченной на гибель». И вывод, современно звучащий, хоть и сказан писателем еще в 1936-м: «Все учение Гитлера — ложь, не выдерживающая и снисходительной критики. Но сам он — живая правда о нынешнем мире, не прячущийся и страшный символ ненависти, переполнившей Европу наших дней».

Рисуя портреты революционных вождей, Алданов не однажды высказывался и о том, что вовсе не обязательно прибегать к оружию, добиваясь перемен больших и малых, исторически важных и сиюминутных. Об этом рассуждать писатель заставил, например, одного из персонажей двухтомного романа «Истоки» (1950), который говорит явно то, с чем согласен и автор: «Революция это самое последнее средство, которое можно пускать в ход лишь тогда, когда больше решительно ничего не остается делать, когда слепая или преступная власть сама толкает людей на этот страшный риск, на эти потоки крови… Там, где еще есть хоть какая-нибудь, хоть слабая надежда вести культурную работу, культурную борьбу за осуществление своих идей, там призыв к революции есть либо величайшее легкомыслие, либо сознательное преступление».

Эти суждения гуманиста-миротворца перекликались и даже совпадали с тем, что говорилось тогда же многими современниками Алданова — и друзьями, и недругами.

И тут снова зададимся вопросом едва ли не главнейшим в наших притязаниях понять, кем и каким был Алданов: почему история (хотя и очень им осовремененная) была избрана вдохновительницей всего его писательства? Марк Александрович размышлял об этом постоянно, что подтверждает каждая из его книг. Например, в «Повести о смерти» находим такую фразу-разгадку: «От опротивевшей ему современной жизни можно было уйти в прошлое, в исторический роман». И сочувственно понимаем: современность Алданова была угрожающе опалена двумя мировыми войнами и тремя российскими восстаниями.

 

ВЕХИ ДРУЖЕСТВА С БУНИНЫМ

 

А теперь в поиске новых актуальных исповеданий Алданова опять вернемся к «Загадке Толстого». Свой замечательный трактат он начинает знаменитой «умозрительной» максимой из Иммануила Канта: «Две вещи наполняют мой дух вечно новым и всё большим благоговением: звездное небо надо мной, нравственный закон во мне». В кантовском изречении автором (в ряду многих-многих) увиделось наилучшее выражение философской идеи-дилеммы о «совершенном, гармоническом человеке», который живет, подчиняя себя высшей моральной заповеди. Немецкий философ свой «категорический императив» выразил формулой: «Поступай так, чтобы максима твоего поведения на основе твоей воли могла стать общим естественным законом».

Однако для Толстого-мыслителя, по мнению Алданова, «существует только “нравственный закон”. <…> “Звездное небо” Канта в толстовстве не находит места». И здесь начинались несогласия поклонника Толстого со своим учителем, который, однако, неизменно оставался для него и любимым, и почитаемым: он всю жизнь, по свидетельству Г.В. Адамовича, «произносил эти два слова “Лев Николаевич” почти так же, как люди говорят: “Господь Бог”».

Миром правит Случай — в этом корень многих философствований Алданова, нашедших отражение едва ли не во всех его романах и повестях, особенно и почти итогово — в драме «Линия Брунгильды» (писалась в 1929–1930 годах, опубликована в новой редакции в 1937; действие происходит в 1918. Поставлена и с успехом шла в театрах Парижа, Праги, Варшавы). Писатель горестно, не зная, какими силами противостоять, взирал на то, как даже в самых развитых странах угнетенно обессиливался гуманизм, как обрушивались нравственные ценности, как то, что нынче закрепилось под кличкой «фейки», становилось чуть ли не центром политических, дипломатических, межгосударственных и всяких иных противоборств.

Казалось бы, ничего общего не было у Алданова, превозносителя философии Случая, с его кумиром Толстым, исповедовавшим совсем иное — исторический фатализм, предопределенность всего, что свершается в мире. Но разве только то мы и любим, что сливается с нашими воззрениями? Разве кому-то в укор, что увлеченно ими читаются чьи-то гениальные творения с чуждыми убеждениями? Нет границ и нет (быть не должно!) запретов человеческому любопытствованию, стремлению познать и то, и это, отбрасывая скоротечные злобы дня, быстро и бесследно уходящие, однако навязчиво диктующие, что нам можно, а что воспрещается.

Все это словно бы впервые узнавалось читателями алдановских книг, в том числе романа, ставшего последним, — «Живи как хочешь» (1952). Это узнавание начиналось с его многозначного названия, за которым прочитывался еще и синонимный ряд утверждений: «думай как хочешь», «пиши как хочешь», «читай что хочешь», — как раз то самое, что вместе с Алдановым обретали все те, кого вынудили бежать из государства, в котором тюрьмами, казнями, изгнаниями из страны навязывались всевозможные (в первый черед политические) ограничения и недозволенности.

Название «Живи как хочешь», очень одобренное Буниным, Алданов отыскал среди афоризмов древнего грека Эпиктета: «Свобода есть не что иное, как право жить как хочется». Оказывается, мудрости этой не одна тысяча лет, а она до сих пор жива и современна: человеку снова и снова не позволяют жить свободно, так, как ему желается (естественно, не анархистски, а в согласии с общечеловеческими приличиями, этическими заповедями). Правда, выразил Алданов древнюю истину (в другом романе «Начало конца») по-толстовски парадоксально — как антиномию, как преодолеваемое противоречие: «Жить спокойно, зная, что мир лежит во зле. Радоваться редкому добру, принимая вечное зло как общее правило мира».

Любитель парадоксов, афоризмов и поучений, Алданов, еще когда в 1914-м завершал первый том историко-литературного трактата «Толстой и Роллан», вычитывал у «бесконечно умного Толстого» десятки его учительных остроумных речений («полемически задорных», «исполненных крайнего раздражения») и не без удовольствия принимался их цитировать, толковать, приспосабливать к новому времени, испытывая при этом первооткрывательские переживания и радости. Как не подивиться вместе с Алдановым, читая у Толстого, например, такое: «Сжечь все, чему поклонялся, поклониться всему, что сжигал»; «Конец есть новое начало» (уходящее всегда порождает нечто иное); «Чем ученее человек, тем он глупее» (то есть поучайся неостановимо, ибо познавание безбрежно); «Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего-то непонятного, но важнейшего»; «”Теория эволюции”: из чего хотите может выйти все что хотите» (эквилибристика слов тоже без границ); наконец даже вопросы-недоумения, высказанные Толстым «любимцу женщин» Ги де Мопассану после прочтения книг, в которых, по его мнению, «господин Мопассан превращается в животное»: «Где же то, чему я служил? Где же красота? А она — всё. А нет ее — ничего нет. Нет жизни».

Этими цитатами и чувствованиями Алданова, их включившего в книгу, восхитился одним из первых также Бунин, взявшись сперва просто перелистывать берлинское переиздание труда своего собрата по перу. А потом, увлекшись, Иван Алексеевич стал читать подаренную автором «Загадку Толстого» уже нетерпеливо, ревностно-въедливо и очень заинтересованно. Что так это и будет, Алданов предвидел, потому что ему тогда довелось узнать: Бунин и сам был с давних пор пленником бесконечно трудных, но для него жизненно и творчески важных размышлений о «великом Льве», с которым ему в юности посчастливилось видеться и даже беседовать. Он, двадцатилетний, погрузившийся в чтение толстовских шедевров, вот какие восторги-восклицания слал своему брату Юлию Алексеевичу: «Великое мастерство! Просто благоговение какое-то чувствую к Толстому!» И такую же молодую пылкость по отношению к Толстому довелось испытать и Алданову, более того: он и разделял ее до самых последних мигов жизни своего друга.

Беседы писателей, подружившихся с первых же встреч в эмиграции, редко проходили без хотя бы упоминания имени властителя их дум. Вот, к примеру, дневниковая запись Веры Николаевны Муромцевой-Буниной (отметим дату: 8 сентября 1920 года): «Вчера у нас обедало всё семейство Бальмонта и Ландау (это настоящая фамилия Алданова. — Т.П.). Были литературные разговоры, были и политические. <…> Бальмонт с раздражением говорил о Толстом, ему не нравятся ни “Война и мир”, ни “Казаки”, ни ”Анна Каренина”». Бальмонту, конечно же, решительно возразили и Бунин, и Алданов, назвавшие высказывания «короля модернистов» просто эпатажно-мальчишескими и невежественными.

Не с этого ли застолья установилось правило последующих домашних встреч у Буниных и у Алдановых: имя и деяния «великого Льва» для хулы неприкосновенны, о нем или хорошо и серьезно, или отмолчись? Насколько доверительными, искренними и многогранными были общение и дружество двух выдающихся деятелей русской культуры, отразил трехтомный дневник «Устами Буниных», а также их обширная переписка (она заняла видное место в номерах нью-йоркского (основанного Алдановым вместе с М.О. Цетлиным) «Нового журнала» (1950) и в московском «Октябре» (1996).

Заглянем в дневник И.А. и В.Н. Буниных, в некоторые из свидетельских записей разных лет:

17 сентября 1933. «За последнее время опять — в который раз! — перечитал ”Анну Каренину” и “Войну и мир”. Нынче кончил почти четвертый том — осталась последняя часть “Эпилога”. Про Наполеона неотразимо. Испытал просто ужас, и до сих пор обожествлен!»

1 октября 1933. «Прочел 2/3 “Воскресения” (вероятно, в десятый раз). Никогда так не ценил его достоинства (просто сверхъестественные) в общем, несмотря на множество каких-то ожесточенных парадоксов, что ли».

А вот важная для нас запись, датированная 1 июля 1936 года: «Все занят “Освобождением Толстого”», — это Бунин о своей завершающейся работе над книгой (уж не по примеру ли Алданова, который в отклике на издание напишет: «По существу, думаю, между нами большого разномыслия нет… Прав или не прав Бунин в своем понимании освобождения Толстого, чрезвычайно ценно и интересно его освещение жизни и мысли величайшего из всех писателей)».

Еще один из ближайшего окружения Бунина — Борис Константинович Зайцев, вспоминая о нем в одну из годовщин его кончины, написал как о главной привязанности своего друга: «Бунин Толстого обожал. Иван был даже одно время “толстовцем” (о чем сам написал). С годами это ушло, преклонение же перед Толстым, толстовской зоркостью, изобразительностью осталось».

 

«АХ, ВСЁ ЛУЧШЕ, ЧЕМ ВОЙНА!»

 

То, что Алданов посчитал у Толстого самым видным и примечательным, он определил тогда еще не устаревшим эпитетом «лицевой», найденным у Даля: «лицо предмета составляющий». «Лицевой идеей» первой, той, что характеризует эпопею «Война и мир», Алданов назвал исторический фатализм, который, по его мнению, возник у автора из стремления развенчать императора французов: он ему был ненавистен «как отравляющее начало», из которого выводятся, плодятся и разбегаются по странам «маленькие и крошечные Наполеоны, прекрасно устраивающие свои дела», хотя и не метят «маленькие пешки» попасть «в повелители мира». Портрет «революционного императора» Толстой выстроил «на унижающих реалистических подробностях». «Как настойчиво он, — читаем у Алданова, — подкапывается под пьедестал, на котором высится легендарная бронзовая фигура, как явно показывает читателю “опухшее, желтое лицо”, “толстую спину”, “обросшую жирную грудь”, “круглый живот”, “жирные ляжки коротких ног” императора! <…> Толстой снимает с человека судьбы все украшения, вплоть до рубашки и нижнего белья. Наполеон ему отвратителен тем, что властно, насильственно пытается изменить жизнь, которая в своей красоте не переносит грубого вмешательства».

Вторая из «лицевых идей» толстовской эпопеи — пацифизм: «Толстой несомненно хотел нанести удар Войне и возвеличить Мир. <…> Но искусство в борьбе с войной натыкается на трудности, которые тем значительнее, чем больше размер полотна и чем выше талант писателя», которому лучше, чем кому еще, видится: «В войне есть красота, страшная, но несомненная, неотъемлемая, и она должна обнаружиться в большом художественном произведении». И продолжает, завлекая нас и убеждая: «Еще лучше те толстовские сцены, где открывается ад походных госпиталей, где шестнадцати лет от роду гибнет милый Петя Ростов, где французы и русские объединяются через цепь в общечеловеческом чувстве приязни, где полуголый французский солдат дарит Платону Каратаеву нужные ему “подверточки”, где русские люди ухаживают за полузамерзшим капитаном Рамбалем» («братанием» позже назовут эти «общечеловеческие», гуманные контакты противников, только что стрелявших друг в друга).

Однако при всем этом, считает (и даже упрекает) Алданов, эпопея Толстого не проникнута отвращением к войне и уж во всяком случае не внушает его читателям. Напротив, в большинстве военных сцен, может быть, вопреки воле автора, война вышла даже красивой, заманчивой, привлекательной. Пьер Безухов, глядя с кургана на Бородинскую битву, «замер от восхищения перед красотою зрелища». На Николая Ростова перестрелка действовала «как звуки самой веселой музыки». Князь Андрей на войне «имел вид человека, занятого делом приятным и интересным», а во время Шенграбенской атаки он даже «испытывал большое счастье».

Князя Андрея, умирающего на Аустерлицком поле, Толстой заставил уверовать даже в то, во что еще сам не верил, — в «высокое, справедливое, доброе небо», по сравнению с которым жалким показался ему «маленький Наполеон с мелким тщеславием и радостью победы». И далее: «Человеку надо жить, а для живого неверно то, что, быть может, справедливо для умирающего. “Как же я не видал прежде этого высокого неба? — спрашивал себя тяжело раненый князь Андрей. — И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме него”». Это как раз и было тем «общечеловеческим», которое людей объединяло, пробуждало в них лучшее.

Однако не забывает Алданов и о другом итоговом веровании, подсказываемом «Войной и миром»: «В юношеской среде, в которой зачитываются и вечно будут зачитываться гениальной эпопеей Толстого, она, наверное, создает больше военных, чем пацифистов». Но тут нам следует не пропустить, заметить сомнение, укрытое в слове «наверное», и заново озаботиться алдановскими вопросами. На главный из них — о пацифизме Толстого, якобы всецело им овладевшим, — Алданов отвечает так: «Это не единственный случай, когда одно начало натуры великого писателя утверждает нечто противоположное тому, что было существом второго начала. Художественное творчество Толстого дает сколько угодно примеров его изначальной двойственности». То есть одно дело — сама жизнь, в которую погружен «человек Толстой», и совсем другое — им «отраженная реальность». В сотворенном писателем, оказывается, сосуществуют и то, и это, а может быть, еще и третье, четвертое и т.д. — то есть все многообразие художественного вымысла.

Так и в отношении к Войне и к Миру: в толстовской эпопее рядом живут и протест против людских чудовищных побоищ, и патриотическое «восхищение перед красотою зрелища», например, подвига нашего воинства, защитников Отечества в Бородинском сражении, ставшие лучшими страницами главной русской книги не только ХIХ столетия. Эта «двойственность» как раз из числа тех, которые и нами понимаются и принимаются.

Однако Алданову-миролюбцу все-таки много ближе было восклицание «Ах, всё лучше, чем война!», которое он вложил в уста героини романа «Начало конца» графини де Беллакомбр. Хозяйка популярного парижского салона (в коих и сам писатель был завсегдатаем) произнесла эти слова очень театрально, «закрывая с ужасом глаза, точно уже видела перед собой горы окровавленных трупов». Однако жеманно сказанное вызвало продолжение серьезное и взволнованное, может быть, потому что как раз в тот год, 1939-й, и Франция, и СССР, и вся Европа замерли в устрашающем ожидании гитлеровских вторжений и нашествий.

Как и повсеместно, в алдановском парижском салоне все заговорили почти в унисон: «В том, что война ужасна, не может быть сомнений, как и в том, что она ничего не разрешает. Но каким способом можно избежать войны? Я думаю, твердость в отношении Гитлера…» И с этим в салоне не стали спорить, сошлись на том, что именно «в этом, конечно, основной вопрос: до какого предела могут идти уступки Гитлеру». А по словам участника беседы — французского беллетриста Вермандуа (его даже считали прототипом автора), «наступило начало конца культуры, свободы, всех тех идей, которым мы служили… В мире в последнее столетие намечалось некоторое подобие рациональной цивилизации, однако первобытная природа человека радостно выперла наружу, и это подобие теперь гниет, разлагается, заражает».

Как бы продолжая этот «политический разговор» героев романа, Алданов в конце концов приходит к выводу, с которым нам, читателям, не очень-то хочется соглашаться: «С кровавыми ужасами войны нужно и должно бороться красноречием проповеди, еще лучше простыми данными статистики. Сухие цифры всегда убедительны, а в данном случае убийственны». Алданов-книголюб написал так потому, что то и дело в библиотеках натыкался «на недурную книгу против войны», которую он без капли сомнений зачислял в число тех многих, которые без всяких экивоков им определялись как отважные попытки нанести смертоносные удары Войне.

А что же с воспеваниями ратных геройств в толстовской гениальной эпопее? и что, к примеру, великие живописные полотна художников-баталистов, убеждающие нас в том, что «в войне есть красота»? Красота эта, и по Толстому, и по Алданову, обнаруживается даже в таких устрашающих, но зовущих к философским осмыслениям, как названные писателем и всеми знаемые «Торжество победителей» Василия Верещагина, как его же триптих «На Шипке все спокойно!», которые каждому демонстрируют не только драматизм жестоких будней войны, но и патриотическую героику ратного труда, самопожертвованное мужество, нравственную силу народа, вступающего в смертоносную схватку с врагом.

«Все возможно, даже торжество добра», — это насмешливое изречение Анатоля Франса наш писатель и мыслитель процитировал как для себя главное и окончательное, однако, уже без тени шутливости, на полном серьезе считая, что в этих словах — суть и высшая цель всех деяний человека. Какие уж тут шутки, восклицает Алданов, когда даже самые авторитетные создания человеческого ума и сердца — Коран, Талмуд, Библия устремлены именно к торжеству добра в борениях с сатанинскими противодействиями. И напоминает о толстовском завете: о «круговой поруке добра», того светлого, солнечно-небесного, которое несмотря ни на что победно торжествует, геройски одолевая темное, злое, вражеское и в войнах, и в революциях, и в мирных повседневьях.

Доброе и радующее было властелином дум выдающегося деятеля нашей культуры Марка Алданова, и мы благодарны ему за то, что именно это жизнелюбивое и жизнеутверждающее сделал он главным героем, идейным знаменем своего творчества. Написанные им книги о далеком и близком прошлом навсегда вошли в перечни самых востребованных, тех, которые будут читаться всегда, потому что обращены они оптимистично к будущему.


Фотогалерея


Комментарии

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская