Нешумные страсти в "Зеленой лампе". Как журфиксы Мережковских стали главным клубом эмигрантских полемик

Нешумные страсти в "Зеленой лампе". Как журфиксы Мережковских стали главным клубом эмигрантских полемик

Статья в PDF

К 150-летию Зинаиды Гиппиус

 

А вот погодите, когда г-жа Гиппиус возвысится до самой верхней ступени, тогда мы увидим!.. О, что мы увидим!..

Александр Скабичевский

 

В двадцатых годах и в начале тридцатых гостиная Мережковских была местом встречи всего зарубежного мира.

Василий Яновский

 

Зинаида Николаевна Гиппиус (в замужестве Мережковская; 8/20 ноября 1869 – 9 сентября 1945), чтобы, как говаривала она, «жить – не тужить», не умела, не могла и не желала делать ничего другого, кроме как читать, сочинять – «вести письменную жизнь». И не важно, что выходило из-под ее быстрого и умного пера: стихи? рассказы? статьи? романы? Ее одаренности раскрывались во всем этом полноценно, современникам запомнившимися, сделавшими ее ярким лидером символистов, ставшими украшением литературы Серебряного века и русского зарубежья.

Но было еще одно, что почему-то не величалось гранью ее талантливости, а считалось просто чем-то врожденным, то есть как бы само собой к ней пришедшим, природным проявлением темперамента. Имеем в виду то, что была она интересным, страстным да к тому ж еще ершисто-колючим полемистом. При этом сама себе создавала и те аудитории, в коих могла с кем-то истово сразиться в споре. Всех восхищало ее умение вызывать какой-нибудь репликой-подковыркой общую дискуссию или острым вопросцем навязаться кому-то в оппоненты. Это качество-свойство ее личности, однажды проявившись, не переставало изумлять всех более полувека.

 

«МУЖ? КАКОЕ УДИВЛЕНИЕ!»

 

Когда молодожены Мережковские поселились в Петербурге вместе, ей было двадцать, ему – на три года больше. Несмотря на такие юные лета и пылкость их первой влюбленности, оба едва ли не в начальные же дни совместного житья ощутили, что им для общения, «для разговоров», друг друга мало. И стали они зазывать к себе «на чай» тех, кого считали чем-то интересными и привлекательными. Вначале это было, по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, вот что: «Усиленная дружба с А.Н. Плещеевым, который приходил к нам обедать, приносил мне всякие редакционные стихи для забавы. Дружба с поэтом-адвокатом Андреевским, знакомство с Льдовым, частые визиты Минского». Зинаида Николаевна назвала здесь имена не случайные: это были в то время люди что называется у всех на слуху, известные поэты и публицисты, составлявшие ядро столичного журнала «Северный вестник», в котором много печатался Мережковский и в котором тогда же появились первые стихи Гиппиус.

Знакомства разрастались и уже через год-полтора, в 1890-х, образовалось то, что в нынешних справочниках именуют «Воскресенья Мережковских», «Салон Гиппиус» – литературное объединение, ставшее долгожителем: действовать активно оно перестало только с уходом из жизни одного из учредителей, Дмитрия Сергеевича, в декабре 1941-го.

В числе тех, с кем спорить отваживалась она на равных, встречаем людей необыкновенных, выдающихся, что ее нисколько не смущало и не сдерживало, наоборот, подзадоривало, ибо понимала: чем мудрее спорщик, тем содержательней спор. Так и случилось, что для нее желанными собеседниками охотно соглашались быть восходящие светочи Серебряного века И.А. Бунин, Ф.К. Сологуб, В.В. Розанов, А.А. Блок, А. Белый, Д.В. Философов, Н.А. Бердяев, а позже в число ее оппонентов вошли А.Ф. Керенский, П.Н. Милюков, И.И. Фондаминский, Г.В. Адамович, но первым среди них всегда оставался ее супруг Дмитрий Сергеевич Мережковский.

Об этой своей как бы второй роли в супружестве она впервые без утайки написала в 1914 году в «Автобиографической заметке»: «По совести должна сказать, что никогда не отрицала я влияния Мережковского на меня уж потому, что сознательно шла этому влиянию навстречу». Правда, здесь все же не удерживается от поправки: «Но совершенно так же, как и он шел навстречу моему. Из этой встречности нередко рождалось новое, мысль или понимание, которые уже не принадлежали ни ему, ни мне, может быть, – нам». Это было проявлением того, чему Гиппиус дала и такое определение: «крепкое наше содружество, соработничество в единомыслии». И еще: «Ведь мы – одно существо». В результате появились даже тексты, неведомо кем из них писаные: и он, и она считали их своими и включали в собственные книги (см. в «Библиографии прижизненных изданий и публикаций З.Н. Гиппиус» М.В. Гехтмана раздел «Произведения З.Н. Гиппиус, опубликованные под именем Д.С. Мережковского»).

Эта же «встречность» («соработничество») проявлялась и в том, как они себя вели на кружковых собраниях. Юрий Терапиано вспоминает, что «во время публичных чтений в “Зеленой лампе” Гиппиус любила с места подавать реплики. На этой почве у нее постоянно возникал спор с Мережковским – к удовольствию публики. Этот спор легко можно было принять за подготовленный заранее прием».

Последнее предположение «ламписта» было весьма близким к истине, но не сразу и не всеми разгаданным. Кружковые дискуссии, действительно, имели режиссеров: раззадоривающими перепалками Зинаиды Николаевны с Дмитрием Сергеевичем чаще всего и затевались кружковые обсуждения, в них вовлекавшие всех. Это подтвердила и сама Зинаида Николаевна. Далеко не всегда соглашавшаяся с мужем, она однажды пылко поддержала его, заявившего: «Мы себя заставим слушать; заставим с нами спорить, а этого только нам и нужно». В резкой, возбужденной его фразе она уловила как раз то, что и стало сутью происходившего в литературных объединениях, «воскресеньях», которые учреждались Мережковскими и в Петербурге, и в Варшаве, и, особенно, в Париже.

Как свидетельствует Гиппиус, «у обоих был характер по-молодому неуступчивый, у меня особенно. (”Всесокрушающей мятежности / Моей не прекословь”, – читаем в ее стихах.)» У меня фон души – темнее, у него – светлее», но Мережковский «казался подчас даже угрюмым, а я жизнерадостной». И еще: «Разница наших натур была не такого рода, при каком они друг друга уничтожают, а, напротив, могут, и находят, между собою известную гармонию. Мы оба это знали. Но не любили разбираться во взаимной психологии. Иногда случалось, что первая идея принадлежала ему. Если я ее не понимала и была с нею не согласна, я редко следовала за ней, пока не убеждалась в ее правоте. Так же и он, и тогда происходили между нами ссоры, мало похожие на обычные супружеские».

Вот одна из самых давних «игровых» договоренностей супругов: «Дм. С. пришел ко мне (у каждого была своя комната-кабинет. – Т.П.) и объявил <…> что я буду писать только прозу, но не стихи. А он – стихи». Какое-то время договоренность соблюдалась: Зинаида Николаевна, публиковавшая до этого только стихи, написала свой первый рассказ «Злосчастная», который Мережковским был послан М.М. Стасюлевичу в его «Вестник Европы» и там напечатан (1890. Т. IV. Кн. 7) «под неизвестным никому именем З. Гиппиус» (стихи подписывала «З.Г.»). Затем она принялась за повесть «Не для себя» (еженедельник «Живописное обозрение». 1894. № 44–48) и роман «Без талисмана» («Наблюдатель». 1896. № 5–9). Но однажды на письменном столе мужа она не стихи увидела, а прозу: начальную главу его исторического романа об Юлиане Отступнике. Нарушитель договора! «Мы тогда страшно поспорили, но потом помирились на свободе: пусть каждый пишет, как хочет и что хочет» (кстати, именно в прозе Мережковский и проявит свои одаренности ярче прочего).

Полем ристалищ, в которых Гиппиус, по общему мнению, блистала, становились не только домашние журфиксы и кружки, но также и другие места приятельских встреч, даже официозные собрания в редакциях газет и журналов: ее дар бескомпромиссной спорщицы и диспутантки раскрывался всюду. Такой же неуступчивой выявлялась она и еще в одном действе, стоявшем в ее творчестве особняком, отдельной составляющей, – это письма (не все, конечно, но те, что были тоже спорящими с адресатами, дискуссионными, а такие у нее преобладали. Как некогда Цицерон, Сенека и Плиний Младший, как протопоп Аввакум, Иван Грозный с Курбским, ставшие для нее недостижимыми вершинами и примером, она вошла в ряд тех немногих, кто возрождал в XX веке древний жанр эпистол: посланий на тему, писем-рассуждений, писем-статей, писем-размышлений.

Так и прожили супруги Мережковские 52 года вместе, споря увлеченно и примиряясь, а при этом – «не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе, ни разу, ни на один день», лишь на мгновения «полуссорясь» (ее словечко), и то больше показным образом, «для других», скорее театрально, нежели всамделишно. Да и всю свою жизнь выстраивали они как можно более интересней и для себя, и для своего ближайшего окружения. Наполняя дни игрой, они превращали домашние встречи в непрерывно длящийся спектакль, в который погружали всех, с кем общались, с кем дружили.

Дружили? Здесь надобится уточнение, сделанное самой Зинаидой Николаевной: «У Д.С. никакого “друга” никогда не было». Как, впрочем, и у нее тоже. «Множество дружеских отношений и знакомств» и даже влюбленностей – тут скажем да, этим, действительно, была полна вся их долгая жизнь. Однако, говоря о Мережковском: «он, в сущности, был совершенно одинок», Зинаида Николаевна это же могла сказать и о себе. Она и говорила такое, но – самовыражаясь в стихах, нежели еще в каком жанре. «Час одиночества укромный» – это давний и постоянный антураж ее раздумчивой и часто угрюмой лирики. Чуть ли не через стихотворение встречаются ее откровения самого разного толка об отделенности и отдаленности одного человека от другого, о стремлении самоудалиться, уйти в себя, в свой потаенный мир, не видеть никого. Но тут же и обратное движение – к человеку, к общению, к кружкам и даже – к революциям, которые ею – чисто литературно, поэтически – виделись разновидностью «общения», правда, в его крайней, распоследней, растреклятой форме выяснения отношений людей, обществ, стран: «Сердец, видавших остриё, / Где в незабвенном столкновенье / Два века бились за своё», – век старый и другой, еще не понимаемый, заставляющий напряженно вдумываться, каким он предстанет перед человечеством.

Так и выстроилось, что вся жизнь супругов Мережковских стала бегством то в одиночество, то от него: «Скорей, скорей! Уединенье, забвение, освобожденье», «Плачет от счастия сердце мое одинокое»; а далее уже укор себе: «Мое одиночество – бездонное, безгранное; но такое душное, такое тесное». Чем заполнялся этот их нескончаемый, в те годы хорошо объяснявшийся мудрецом Ницше уход в себя, свойственный едва ли не каждому, и возвращение к миру, к людям?

Наш гениальный философ А.Ф. Лосев, работая в 1920-е годы над монографией «Диалектика мифа», вычитал как раз в поэзии Гиппиус про это состояние поиска ответа и выразил его с грубоватой прямолинейностью: оно – «как последнее мещанское растление и обалдение духа» человека, который «мыслит себе мир как некую бездушную, механически движущуюся скотину (иной мир он и не посмел бы себе присвоивать)». «Впрочем, – пишет он здесь же, – предоставлю слово лицу, которое тоже очень хорошо пережило это мещанское, мещански-научное “всё кругом”». И приводит целиком стихотворение поэтессы, так и названное «Всё кругом», сложенное только из определений – хоть и символистски отвлеченных, иррациональных, абстрактных, но многоликих, несущих в себе еще и приземленную конкретику «от жизни»:

 

Страшное, грубое, липкое, грязное,

Жестко-тупое, всегда безобразное,

Медленно рвущее, мелко-нечестное,

Скользкое, стыдное, низкое, тесное,

Явно довольное, тайно-блудливое,

Плоско-смешное и тошно-трусливое,

Вязко, болотно и тинно застойное,

Жизни и смерти равно недостойное,

Рабское, хамское, гнойное, черное,

Изредка серое, в сером упорное,

Вечно лежачее, дьявольски косное,

Глупое, сохлое, сонное, злостное,

Трупно-холодное, жалко-ничтожное,

Непереносное, ложное, ложное!

Но жалоб не надо; что радости в плаче?

Мы знаем, мы знаем: всё будет иначе.

 

Об этом стремлении не только Гиппиус к тому, что «всё будет иначе», находим свидетельство и у Н.А. Бердяева, который в «философской автобиографии», писавшейся им уже на склоне лет, посвятил, как и Лосев, теме одиночества и исхода из него отдельную главку. Его книга «Самопознание» рождалась не без влияния воспоминаний о встречах с Мережковскими (особенно – с Зинаидой Николаевной), что он и отметил: «Опыт общения с Мережковскими имел для меня большое значение».

Рассказывая о начале века (не только в книге воспоминаний, но и в беседах на воскресных посиделках у Мережковских и на собраниях «Зеленой лампы»), Бердяев одним из первых дал тому, что «всё будет иначе», высокое, всеми тотчас принятое имя: «русский культурный ренессанс». «Это была, – пояснял он, – эпоха пробуждения в России самостоятельной философской мысли, расцвета поэзии и обострения эстетической чувствительности. <…> Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни, видели новые зори, соединяли чувства заката и гибели с чувством восхода и с надеждой на преображение жизни. <…> Культурный ренессанс явился у нас в предреволюционную эпоху и сопровождался острым чувством приближающейся гибели старой России».

Предвестия чего-то другого, небывалого и ожидаемого нашли отражение еще в самых первых рассказах Гиппиус, составивших сборник, ею многозначительно названный «Новые люди». Он был издан дважды (в 1896 и 1907) и оценен как веховый статьями спорящими: Н.К. Михайловского «Г-жа Гиппиус и “ступени новой красоты”», А.М. Скабичевского «Литература в жизни и жизнь в литературе», Л.Б. Каменева «О робком пламени гг. Антонов Крайних» и другими, привлекшими всеобщее внимание к новому литературному имени.

Выраженные Гиппиус и отмеченные критикой встревоженности и обеспокоенности приводили читавших ее прозу, но особенно ее публицистику к попыткам определиться тоже в ожидаемом завтрашнем дне, разобраться и понять, что будет дальше. Это же не могло не вызывать точно такие ощущения и у тех, кто составлял ближайшую сферу ее тогдашних знакомств. Так и начались встречи «новых людей» из числа неравнодушных, сперва как бы случайные, эпизодические, обеденно-застольные, а далее оформившиеся в постоянно действующий дискуссионный кружок.

Каким пред всеми явилось то время, читаем опять же у Бердяева: «Вокруг как бы была атмосфера мистической кружковщины», в которой собирательным и объединительным центром как раз и стали «воскресенья» Мережковских. До мая 1912 года происходили они в известном всем питерцам доме Мурузи (Литейный проспект, 24), а с 1912 по 1917 год в квартире на улице Сергиевской, «у самой решетки Таврического сада, – уточняет Гиппиус. – С моего балкона виден был и соседний Таврический дворец, – где помещалась Государственная дума», откуда в 1917-м чуть ли не ежедневно к ним являлся («врывался, запыхавшись») сам революционный вождь Керенский: «дух перевести», расслабиться и выговориться.

Тогда же высветилось, что Мережковские несмотря на остро ощущаемое одиночество, а может быть, именно поэтому были оба увлекающимися, привязчивыми, да к тому ж и влюбчивыми, стремящимися окружать себя людьми, людьми и людьми. С той поры где б они ни жили, в Тифлисе, Петербурге, Кисловодске (где даже газету издавали), Москве, Варшаве, Берлине, Риме, Париже – всюду сразу же возникал круг их активного общения, то, что потом назовут «журфиксами Мережковских», «воскресеньями Мережковских», «салоном Гиппиус».

 

ПРИХОД БЕСОВЩИНЫ ТОЧНО ПО ДОСТОЕВСКОМУ

 

Рассказы о том, как проходили встречи, организуемые Мережковскими, находим в десятках мемуарных свидетельств, отразивших не только тематическое многообразие бесед, но также их интересность и значительность, что год за годом только умножало число участников.

Вот Блок в письме к родственнику Зинаиды Николаевны А.В. Гиппиусу от 21 ноября 1902 года сообщает: «До трех часов ночи говорили по-французски о любви и chair sainte» (фр. святая плоть). А вот пространное свидетельство Бердяева с портретными оценками: «Долгие вечера, до трех часов ночи, я проводил в зиму 1905 года в разговорах с З.Н. Гиппиус. Потом у нас была очень интенсивная переписка». И далее очень личное, но значимое и для нас – кем и какой она была для современников: «К З.Н. Гиппиус у меня сохранилось особенное отношение и теперь, когда мы уже никогда не встречаемся, живя в одном городе (в Париже. – Т.П.), и принадлежим к разным мирам. Я вижу ее иногда во сне, и в этом есть что-то тяжелое. <…> Я считаю З.Н. очень замечательным человеком, но и очень мучительным. Меня всегда поражала ее змеиная холодность. В ней отсутствовала человеческая теплота. <…> Было подлинное страдание. З.Н. по природе несчастный человек».

В кружковых заседаниях «того взволнованного времени» (Бердяев) одной из самых популярных была тема пророчеств: что ждет Россию? С решимостью удивляющей отодвигалось все иное в сторону, пока тревожный вопрос не занял место главенствующее в те предреволюционные годы, когда как бы заново стал прочитываться и переосмысливаться провидческий роман Достоевского «Бесы» (он был снова издан к 25-летию кончины писателя).

Инициаторами беспокойных, порой яростных обсуждений романа-предупреждения, романа-осуждения выступили видные деятели русского религиозно-философского возрождения В.В. Розанов, Вяч. И. Иванов, С.Н. Булгаков и среди них же Мережковский: он опубликовал еще в 1901–1902 годах в журнале «Мир искусства» свою монографию «Л. Толстой и Достоевский», вызвавшую острую и долгую полемику. Отметим тут вот еще что: Достоевский и для Гиппиус оставался до последних ее дней главным чтением, у него отыскивала она ответы на тяжкие тревоги своего времени. Об этом говорит нам, например, запись Зинаиды Николаевны, внесенная в дневник «Год войны» 18 августа 1939 года: «Читаю “Бесов”. Шатов – в мыслях – чем не русский Гитлер?»

А в тогдашних кружках (они разрастались в ту возрожденческую пору, как грибы) опять прозвучал и ужаснул бредовый манифест главного «беса» Петра Верховенского с его «Все позволено» и с его сбивчивыми от возбуждения лозунгами: «Мы провозгласим разрушение… Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… Я вам таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут, да еще за честь благодарны останутся (Гиппиус в те годы таким увидела, например, Бориса Савинкова, а затем и большевиков. – Т.П.). Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам…».

Тогда же эти кровожадные призывы будут произнесены и со сцен театров Литературно-художественного общества, сперва в Петербурге в 1907, затем в Риге в 1908, поставивших спектакли по Достоевскому. Они устрашат – ведь только что были порушены баррикады первой в двадцатом веке русской смуты. Но испугаются далеко не все, что выразил, к примеру, А.В. Луначарский («Тьма») словами, отразившими состояние поиска идейных лидеров и новых путей к переменам: «Стремились найти своего пророка также и в резко антисоциалистическом Достоевском».

Дискуссии не останавливались вплоть до кануна Первой мировой войны. И поводом опять служил Достоевский, вернее, театральная премьера «Николай Ставрогин» (так называлась инсценировка его «Бесов»), осуществленная в МХТ Вл. И. Немировичем-Данченко в 1913 году с В.И. Качаловым и И.Н. Берсеневым в ролях главных «бесов». Узнав еще только о репетициях, Горький возмущенно забрал из театра свою пьесу «Зыковы», а коллективу МХТ послал письмо, в котором, обозвав Достоевского «злым ангелом», пишет: «Я глубоко убежден, что проповедь со сцены болезненных идей Достоевского способна еще более расстроить и без того уже нездоровые нервы общества».

Не было предела удивлению тех, кто понимал, на кого посягнул «певец босячества», «борец с мещанством», «буревестник революции», тот, кого считали (справедливо считали!) крупнейшим писателем России Серебряного века. Но он вздумал стать еще и политическим заботником о нравственных устоях общества. В ряде изданий последовали отповеди Д.С. Мережковского, Л.Н. Андреева, В.В. Розанова, Д.В. Философова, А.И. Куприна, М.П. Арцыбашева, Ю.И. Айхенвальда, Р.В. Иванова-Разумника…

Счел нужным ему ответить и коллектив МХТ:

«В разгар нашей трудной и радостной работы над постановкой второго романа Достоевского (первым был спектакль по роману «Братья Карамазовы», поставленный в 1910 году В.И. Немировичем-Данченко. – Т.П.) ваше выступление в печати нам особенно чувствительно.

Нас не то возмущает, что ваше письмо может возбудить в обществе отношение к нашему театру как к учреждению, усыпляющему общественную совесть, – репертуар театра в целом за 15 лет вполне ответит на такое обвинение.

Но нам тяжело было узнать, что М. Горький в образах Достоевского не видит ничего, кроме садизма, истерии и эпилепсии, что весь интерес “Братьев Карамазовых” исчерпывается в ваших глазах Федором Павловичем, а “Бесы” для вас не что иное, как пасквиль временно-политического характера, и что великому богоискателю и величайшему художнику Достоевскому вы предъявляете обвинение в растлении общества. Наша обязанность, как корпорации художников, напомнить, что те самые “высшие запросы духа”, в которых вы видите лишь праздное “красноречие, отвлекающее от живого дела”, мы считаем основным назначением театра. Если бы вам удалось убедить нас в правоте вашего взгляда, то мы должны были бы отречься от лучшего в русской литературе, отданного служению именно тем самым “запросам духа”».

А в кружке Мережковских были еще раз одобрительно повторены актуальные и сегодня слова Д.В. Философова из его статьи «Загадки русской культуры»: «Отношение наше к Достоевскому есть мерило нашей культурности. Если мы не поймем, что загадка Достоевского есть загадка русской культуры, мы неминуемо превратимся в бурбонов». И рядом же, вслед за этим, но в противовес этому цитировалось высказывание С.Н. Булгакова: «Духовному равнодушию к Достоевскому и оценке его лишь под политическим углом зрения в новейшее время как будто положен конец». Оказывается, вовсе нет, конец этому не настал, а совсем даже наоборот – в ту пору только начиналась затеянная ленинцами идеологическая проработка всех наших классиков (и Достоевского с его «Бесами» в первый черед, и Льва Толстого вслед за ним) «под политическим углом зрения»: кто из них был «зеркалом революции», а кто таковым не являлся.

Тогда же в соседстве, делающем честь любому, – рядом с Достоевским и Толстым, под переоценку не литературно-критическую, а политическую впервые попало творчество также Мережковского и Гиппиус. Одно их радовало – они в компании с теми, кто составлял дружественный им круг: Ф. Сологуб, Вяч. Иванов, В. Брюсов, А. Блок, А. Белый, Н. Бердяев, В. Розанов, С. Булгаков, Н. Минский, Г. Чулков, Л. Шестов… Грубую и презлющую атаку на них всех предприняли авторы критических большевистских сборников «Литературный распад».

Что же о себе читали зачинатели и предводители литературы Серебряного века?

Ю.М. Стеклов в статье, открывающей первый сборник «Литературный распад», включил Гиппиус «в хрюкающий хор торжествующего декадентства», где «на первом плане отличались, конечно, мистики, вроде Розанова». Очень возмутило известного публициста и социал-демократа, будущего редактора «Известий» (не избежавшего расстрела в 1941-м) то, что «под одной обложкой с сологубовской чертовщиной помещают свои произведения Андреев, Бунин, Зайцев, Куприн, Серафимович, что критика до сих пор по существу не выступила против этой уродливости в литературе и не указала на внутреннюю связь между эротическим помешательством и мистическим чертобесием, и наконец, – самое главное, – что г-н Сологуб позволил себе связать все эти мистико-эротические мерзости со святым для нас именем социал-демократии». И заключил оскорбительным приговором: всё это – «декадентская банда», «вакханалии литературной сволочи».

(Не удержимся тут хотя бы в скобках напомнить: такой же бесцеремонной, по-уличному хулиганской ругнёй большевики, когда захватят власть, будут наполнять все свои партийные постановления по литературной и общекультурной политике. Самый мрачный тому пример из той давней, ныне лукаво умалчиваемой поры – выходившие одно за другим невежественные, беспардонные постановления ЦК ВКП(б), унизившие и устрашившие нашу литературу и всю нашу культуру. Вот эти судилищные приговоры, от коих сами же авторы позже отказались (спохватились запоздало, «задним умом», через три десятилетия), но черными страницами павшие в историю СССР: «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» (14 августа 1946 г.), «О репертуаре драматических театров» (26 августа 1946 г.), «О кинофильме “Большая жизнь”» (4 сентября 1946 г.), «Об опере “Великая дружба”» В. Мурадели (10 февраля 1948 г.), а также последовавшие вслед за ними, переполошившие и ужаснувшие страну доклады-расправы главного идеологического палача тех времен А.А. Жданова. В этих страшных документах сталинской эпохи новаторская музыка великих композиторов XX века Д. Шостаковича и С. Прокофьева объявлялась «сумбуром», «патологической и вредной», песни Н. Богословского – «кабацкими», фильмы С. Эйзенштейна, В. Пудовкина, Г. Козинцева «порочными» и «ошибочными», драматурги же вместе с писателями, оказывается, забыли, что должны всего только «активно пропагандировать политику советского государства». Но самый беспощадный удар был нанесен Михаилу Зощенко и Анне Ахматовой, уже тогда общепризнанным классикам нашей литературы. Обругиваемые площадной бранью, они объявлялись на весь мир «пошляками и подонками литературы», допустившими «злостно хулиганское изображение нашей действительности» наряду с «антисоветскими выпадами».)

Но вернемся к сборникам «Литературный распад»: в них бранью была встречена не только чуждая социал-демократам литература, но и обруганы также писательские кружки того времени. «Салоны отечественной литературы, – пишет в обзорной статье «Пресса-модерн» Ст. Иванович (Португейс), – кишмя кишат теперь черной тараканьей ратью и кажется порою, что самые салоны эти превратились в дымные, грязные кухни со всем своеобразием их безнадежно прокисшей, зараженной и заразительной атмосферой». «Люди же искусства <…> предпочли представить себе, что я просто на просто выбежал на улицу и крикнул: долой революцию! Да здравствует искусство!» Не угодил тогда же большевикам даже «страстный и порывистый» Корней Чуковский, который «назойливо пристал к революции с злыми, капризными попреками за вредное ее влияние на искусство и на поэтов. Он страстно восхотел освободить русскую литературу от влияния революции, потому что – уверял он на всякие лады – “революция всегда, везде и во всем вредна литературе”».

 

«АНТОН КРАЙНИЙ! ЗАЩИЩАЙТЕСЬ!»

 

Это восклицание дружелюбно-призывающе произнес Андрей Белый, когда прочитал книгу Зинаиды Гиппиус «Литературный дневник» (1908). Ее первый публицистический сборник состоял из статей, печатавшихся в основном в журнале «Новый путь» (где она соредактор и ведущий критик под псевдонимом Антон Крайний). Впечатленный (и задетый!) литературно-критическим мастерством автора, рецензент нарисовал вот какую живописную картину:

«Легкой критической рапирой, изящно свистящей, вооружен Антон Крайний. Прекрасные рисует рапира вензеля, шутливо посвистывает у носа противника, вызывая на нападение, а то и злобно взвизгнет и расплачется гибким блеском. Легким свистом шелковистым раздразнить, и кажется – легко сразить такого противника, как Антон Крайний: о, не всегда его удастся сразить, – попробуйте: перейдите в нападение; искусству фехтоваться не обучались критики российские: большинство из них искони дралось на кулачках, ну, а иные, маркой выше, как тяжело вооруженные выступают они на бой: пока-то соберутся! Непременно пищаль пудовую потащут за собой, да и подставку для пищали прихватят: благородно, почтенно, традиционно – но, Бог мой! – пока-то заряжают они пищаль (десять печатных страниц!), пока-то установят подставку (еще десять страниц!), пока на врага свою наводят пушку (десять страниц!), высекают огонь (десять страниц!) да выпалят (десять страниц; итого пятьдесят), – две-три строчки Антона Крайнего (шелковистый свист искристого лезвия!) способны нанести серьезные поранения той или иной вооруженной маститости. А кулачников критики российской буквально рядами укладывает рапира Антона Крайнего. Недаром в былые годы они устраивали облавы на изящного публициста».

Не менее блистательную характеристику дал бескомпромисной знаменитости символизма Александр Измайлов в статье «Вывихнутые души» (1913): «Если вы хотите представить сейчас в литературе человека, для которого закон моды всегда был высшим велением рока, – присмотритесь к Зинаиде Гиппиус. Сейчас за нею уже изрядный писательский век. Известный литературный талант, гибкость, умение вовремя почувствовать устарелость одного приема и удобство другого, нового, – в ней бесспорны. Она писала так много и умела всегда ставить себя так выгодно, что с именем ее связывается теперь представление о чем-то очень почтенном и определенно признанном. С годами такие выходят в маститые. <…> С первыми песнями декадентства мы уже услышали песни Гиппиус на модный мотив. Декадентство переливалось в символизм, в импрессионизм, в модернизм, и во всех этих и иных “измах” мы непременно видели ее. <…> Наступила революционная пора, и красная гвоздичка оказалась в петлице Гиппиус».

В последней фразе критик имел в виду пьесу, отклик на революционные события 1905–1907 годов, «Маков цвет» (1908), написанную триумвиратом: Гиппиус (преимущественно она автор), Мережковский, Философов. Героями сочиненных ими действ «были и “товарищи”, и черносотенцы, и казаки, и нагайки, и умирающие за “направление” студенты, и красные гвоздички».

Но тут скажем: стоп! «Красная гвоздичка» в петлице Гиппиус? Этого цветка-символа у нее на самом деле не оказывалось, что очевидностью стало лишь тогда, когда в 1917-м пробил час захвата власти большевиками, когда Мережковские встревоженно озаботились решением бежать за кордон, потому что места им в новой России не было, пришли опасения, что и до них дойдет черед стать арестантами и жертвами, как это уже случилось с десятками из тех, кого считали они своими близкими единомышленниками.

Из таких одним из первых был схвачен красными давний их друг Антон Владимирович Карташев, участник религиозно-философских собраний, основанных Мережковским еще в 1901 году. Гиппиус написала о его судьбе как о ставшей для многих первым суровым предостережением: «Наш “революционный министр” (обер-прокурор Синода, министр исповеданий в правительстве Керенского. – Т.П.) тоже сидел в крепости. Сестры мои посылали ему необходимое через одного общего знакомого, доктора». Этим доктором был Иван Иванович Манухин, лечивший и красных, и белых, в том числе и Горького, и многих литераторов из окружения Мережковских. Жил он в одном подъезде с ними, хаживал к ним в гости и стал потому одним из главных персонажей дневников Гиппиус. Она и в эмиграции до своих последних дней дружила, хотя и постоянно ссорилась и с ним, и с его женой писательницей Татьяной Ивановной (на ее руках Зинаида Николаевна и скончалась в Париже).

 

«ВОТ ОН, ПРИЮТ ГОСТЕПРИИМНЫЙ»

 

Уезжая в изгнание после свершившегося кроваво-красного Октября, Гиппиус о «своем Петербурге» написала расставальные строфы «непревзойденной гражданской ярости» (С.К. Маковский):

 

В минуты вещих одиночеств

Я проклял берег твой, Нева.

И вот сбылись моих пророчеств

Неосторожные слова.

 

Мой город строгий, город милый!

Я ненавидел – но тебя ль?

Я ненавидел плен твой стылый,

Твою покорную печаль.

 

Люблю тебя… Но повседневность

И рабий сон твой – проклял я…

Остра, как ненависть, как ревность,

Любовь жестокая моя.

 

И ты взметнулся мартом снежным,

Пургой весенней просверкал…

Но тотчас в плясе безудержном

Рванулся к крепости – и пал.

 

Свершилось! В гнили, в мутной пене

Полузадушенный лежишь.

На теле вспухшем сини тени,

Закрыты очи, в сердце тишь.

 

Какая мгла над змием медным,

Над медным вздыбленным конем!

Ужель не вспыхнешь ты победным

Всеочищающим огнем?

 

Чей нужен бич, чье злое слово,

Каких морей последний вал,

Чтоб Петербург, дитя Петрово,

В победном пламени восстал?

 

А ступив уже одной ногой на чужую землю, бросает в лицо всем изгонявшим ее из России свое самое чаемое:

 

Она не погибнет, – знайте!

Она не погибнет, Россия!

Они всколосятся, – верьте!

Поля ее золотые.

 

Оказавшись сперва в Варшаве, затем в Париже, Гиппиус без промедлений вовлеклась в учредительство вовсе не литературной, как сперва намеревалась, а религиозно-политической организации русских писателей во Франции. Наряду с Мережковским и В.А. Злобиным в ее новое объединение, названное «Союз непримиримости», вошли самые видные деятели эмиграции П.Н. Милюков, А.В. Карташев, Н.В. Вакар, И.П. Демидов, Н.В. Чайковский. Это были политики с разноречивыми, а то и полярными, «непримиримыми» убеждениями, что и стало причиной быстрого распада «Союза». Настойчиво, навязчиво призывая эмиграцию объединиться во имя осуществления «высоких целей», Гиппиус в программной статье «Наше прямое дело» писала:

«Россия-земля проходит страшное испытание. Она приобретает опыт, которого не будет знать зарубежная Русь. Но и ей, зарубежной, послано свое испытание, и свой опыт в нем должна она приобрести. Все, чему можно научиться, что можно создать, добыть трудом и волею, живя в условиях свободы, все это зарубежный русский народ должен понести в Россию. Лишь с таким имением нужен он родной земле… так же, как земля нужна – ему… Коллективным усилием всего миллиона “беспризорных” должен быть создан Всеобщий русский народный Союз… Только в объединении сохранит зарубежный народ свою душу и тело; только в общем Союзе не страшны “эмиграции” всех состояний, всех поколений, – старого и нового, – никакие опасности; и первая из них самая страшная: не исполнить своего долга перед родиной».

Эти же идеи о непримиримости с «коммуно-большевизмом» и необходимости объединиться для борьбы с ним Гиппиус не уставала разъяснять в полемических статьях (они заняли в ее пятнадцатитомном, первом и единственном собрании сочинений два тома: т. 12. Там и здесь и т. 13. У нас в Париже. М., 2011, 2012), а также в бесчисленных выступлениях на своих журфиксах и в других кружках, куда ее охотно зазывали как гостью почетную. Однако политического пыла у нее хватило ненадолго – пока свежи были в памяти впечатления от тягостно пережитых в Петрограде революционном Феврале Керенского и переворотном Октябре Ленина. Верх взяли все-таки заботы литераторские и общественные, те, которыми жило и воодушевлялось большинство в российском беженстве.

Отголоски того, чем стали заниматься сподвижники по «Союзу непримиримости», находим в дневниковой записи В.Н. Муромцевой-Буниной: «27 февраля 1924. Последствия вечера “Миссия русской эмиграции” все еще чувствуются. <…> Впечатление огромное, все очень взволновались». В этой записи упомянуто программное собрание русских парижан, состоявшееся 16 февраля 1924 года в Salle de Geographie. Открылось оно речью Бунина «Миссия русской эмиграции» и продолжилось дискуссионными выступлениями религиозного философа и государственного деятеля А.В. Карташева («Смысл непримиримости»), писателей И.С. Шмелева («Душа родины») и Д.С. Мережковского («Слова немых»), священника Г. Спасского («Вокруг Креста»), врача и публициста И.И. Манухина («Русский Дом»), профессора-литературоведа Н.К. Кульмана («Культурная роль эмиграции»). Распечатанные прессой тексты выступлений возбужденно читались всей эмиграцией, вызвав споры, длившиеся не один год.

О самых первых встречах супругов Мережковских с русскими парижанами И.А. Бунин 14 ноября 1922 года внес в свой «Дневник» вот такую запись: «Вчера был в Петербургском землячестве. Народу было много, теснота, бестолковость. <…> З.Н. <Гиппиус> была очень интересна. Прочла три стихотворения. В одном месте ошиблась, сделала вид, что смутилась. Зато Д.С. <Мережковский> говорил свободно, слушать было приятно, хотя, как всегда, мысль одна очень верная, а рядом парадокс». И далее о том, какой являла себя Гиппиус не только в этом кружке, но и во всех других: «Время от времени раздавалось: “Довольно!” – это З.Н. вмешивалась, вероятно, на правах жены. Тогда публика начинала протестовать и просить Д.С. продолжать».

«Явление Мережковских эмигрантскому народу» цветисто, но очень достоверно описала в мемуарах также Нина Берберова. «Я помню точно, – вспоминает писательница, – как они вошли: открылась дверь, распахнулись обе половинки, и они вступили в комнату. За ними внесли два стула, и они сели. Господину с бородкой, маленького роста, было на вид лет шестьдесят, рыжеватой даме – лет сорок пять. Но я не сразу узнала их. <…> Все головы повернулись к вошедшим. <…> По всей гостиной прошло какое-то едва заметное движение. Кто они? – подумала я: на несколько минут какая-то почтительность повисла в воздухе. И вдруг что-то ударило меня ответом, когда я еще раз взглянула на него: прежде, чем узнать ее, я узнала его, меня ввело в заблуждение то, что она выглядела так молодо, а ведь ей было в то время под шестьдесят! Это были Мережковские» («Курсив мой. Автобиография»).

А далее, говоря о своих участившихся встречах с Зинаидой Николаевной, мемуаристка просто восхищается ею: «А как она властвовала над всеми, когда в центре гостиной Винаверов (или Цетлиных) ее чуть скрипучий голос покрывал другие голоса или когда говорил Д.С. <Мережковский> и она выжидала момент, чтобы напасть на него, или поддержать его, или вступить в разговор между ним и его оппонентом. Как она властвовала над людьми и как она любила эту “власть над душами”, и все ее радости и мученья были, я думаю, связаны именно с этим властвованием… Бунин бывал с ней настороже, но, конечно, ему редко удавалось победить ее в споре».

Здесь же и тогда же Нина Берберова встретила некогда купавшегося в славе Константина Бальмонта, а теперь сидевшего «со злым лицом»: «Прочел трое стихов, длинных, однообразных и скучных. <…> Сказал слово и Куприн. Просто, симпатично, тепло. Словом, каждый остался верен себе. Гиппиус в стихах еще раз возвестила, что она пророчица. Мережковский сыпал парадоксами и тоже ввернул, что он пророк. Бальмонт истекал рифмами. А “Папочка” (Куприн. – Ред.) кротко призывал всех к любви». Вот опять, как всегда, непримиримо заспорили Ходасевич и Адамович. И Гиппиус театрально усаживается рядом с Ходасевичем, демонстративно показывая Адамовичу, с кем она согласна в анализе творчества писателя, вызвавшего спор. «Между нею и внешним миром, – итожит Берберова, – происходила постоянная борьба-игра. Она, настоящая она, укрывалась иронией, капризами, интригами, манерностью от настоящей жизни вокруг и в себе самой».

Особенно восторженно принимала Зинаиду Николаевну эмигрантская молодежь, внимавшая одобрительно рассказам «старичков» о том, какой была Гиппиус обворожительной красавицей и умницей. «Она выходила на сцену, – читаем у Берберовой, – в белом хитоне с распущенными длинными рыжими волосами, держа лилию в руках, и молитвенно произносила: “Я сам себя люблю, как Бога”» (у Гиппиус все стихи мужского рода). Нередко появлялась она перед публикой и в том артистичном обличье, в каком запечатлел ее Леон Бакст на своем знаменитом портрете, где она в черном трико, «казавшемся в те далекие годы фантастически неприличным и скандальным».

Но приходили к Мережковским и юные ворчуны, видевшие ее только такой, как в жестокосердом описании Василия Яновского. Он в своих мемуарах «Поля Елисейские» неприязненно обозвал Зинаиду Николаевну «темпераментной литературной старухой», «сухой, сгорбленной, вылинявшей, полуслепой, полуглухой ведьмой из немецкой сказки на стеклянных негнущихся ножках»; «страшно было вспомнить ее стишок: ”И я, такая добрая, / Влюблюсь – так присосусь. / Как ласковая кобра я, / Ласкаясь, обовьюсь”». Однако и он в конце концов пришел к признанию, близкому к объективному: «Парадоксом этого дома, где хозяйничала черная тень Злобина, была Гиппиус: единственное, оригинальное, самобытное существо там, хотя и ограниченное в своих возможностях. Она казалась умнее своего мужа, если под умом понимать нечто поддающееся учету и контролю».

Сам же Мережковский увиделся Яновскому как «гениальный актер, вдохновляемый чужим текстом… и аплодисментами. И как он произносил свой монолог!.. По старой школе, играя “нутром”, не всегда выучив роль и неся отсебятину, – но какую проникновенную, слезу вышибающую!»; «вдруг Дмитрий Сергеевич услышит кем-то произнесенную фразу о Христе, Андрее Белом или о лунных героях Пруста… и сразу набросится, точно хищная птица на падаль. Начнет когтить новое имя или новую тему, раскачиваясь, раскаляясь, импровизируя, убеждая самого себя. Закончит блестящим парадоксом». И фраза итоговая: «Мережковскому главное произвести эффект, сорвать под занавес рукоплескания».

Если сопоставить эти суждения молодого кружковца (согласимся: они придирчивы, но с крупицами подлинного) с тем, что писали о Дмитрии Сергеевиче другие, его хорошо знавшие (а таких десятки), то поймем: в словах, конечно, только полуправда, плод скептического рассудка мемуариста. Но в них прочитывается и важное: каким видела одного из вождей символистов молодая эмиграция. В кружке Мережковских бывали только те, кого привечали они сами, только «самые-самые», чем-то себя проявившие, показавшиеся интересными или Дмитрию Сергеевичу, или Зинаиде Николаевне, или еще кому из тех, чье мнение для них было почитаемым. Говоря, что «в двадцатых и в начале тридцатых гостиная Мережковских была местом встречи всего зарубежного литературного мира», Яновский особо подчеркнул: «молодых писателей там даже предпочитали маститым».

Из мемуаристов, писавших о том, как жили и общались эмигранты, однако из очень важного еще одного никто так и не отметил, по крайней мере, не написал о том, как случилось, что превозносимые всеми журфиксы Мережковских вскоре так разрослись, что квартира перестала вмещать гостей, желавших поучаствовать в «собраниях», когда и хозяева задумались и пришли к решению: пора разделиться. Свои журфиксы, конечно же, посчитали нужным сохранить, но лишь как домашнее немноголюдное общение с самыми близкими. А «вопросы», «проблемы», «тревоги» отделили, чтобы обсуждать их с докладами, клубно, вселюдно, с возможностью участвовать не десятку, а многим. Первое такое собрание (заседание, встреча, беседа – по-разному называлось это участниками) состоялось 5 февраля 1927 года в парижском зале Торгово-промышленного союза (в дальнейшем места заседаний менялись). Тогда же обнаружилась главная особенность встреч «лампистов»: их хорошая подготовленность.

Председателем избрали замечательного поэта Георгия Иванова, секретарем стал Владимир Злобин. Рядом с ними за столом, покрытом зеленым сукном, заняли почетные места учредители Гиппиус и Мережковский. Наряду с председателем они и направляли ход дискуссий.

Все то, о чем и как намеревались говорить, инициаторы очень тщательно планировали заранее. Хорошо продумывалось и определялось даже то, кого наметить в зачинщики дискуссий, кто непременно отзовется и вмешается, не удержится от спора. Доклады предварительно и Мережковским, и Гиппиус прочитывались, обсуждались с оратором. Хитромудрые супруги опыт, как уже отмечалось, имели тут немалый в проведении домашних еженедельных посиделок-чаепитий, «воскресений» с говорениями. Они в их проведении также всё до мелочей учитывали и ни разу не ошиблись ни в том, кого пригласить, ни в том, кого убеждали выступить, а дальнейшее как бы самостийно шло-ехало по дороге, ими накатанной еще там, в Петербурге начала века.

Атмосферу, воцарившуюся в парижском кружке, который едва ли не с первых заседаний стал в эмиграции главным, Гиппиус тогда же обрисовала в шутливых строчках – их сохранил и опубликовал Юрий Терапиано в своей книге «Встречи» (Нью-Йорк, 1953):

 

СТИХОТВОРНЫЙ ВЕЧЕР

В «ЗЕЛЕНОЙ ЛАМПЕ»

 

Перестарки и старцы и юные

Впали в те же грехи:

Берберовы, Злобины, Бунины

Стали читать стихи.

 

Умных, и средних, и глупых,

Ходасевичей и Оцупов

Постигла та же беда.

 

Какой мерою печаль измерить?

О, дай мне, о, дай мне верить,

Что это не навсегда!

 

В «Зеленую лампу» чинную

Все они, как один, –

Георгий Иванов с Ириною <Одоевцевой>;

Юрочка <Терапиано> и Цетлин,

 

И Гиппиус, ветхая днями,

Кинулась со стихами,

Бедою Зеленых Ламп.

 

Какой мерою поэтов мерить?

О, дай им, о, дай им верить

Не только в хорей и ямб.

 

И вот оно, вот, надвигается:

Властно встает Оцуп.

Мережковский с Ладинским сливается

В единый неясный клуб,

 

Словно отрок древнееврейский,

Заплакал стихом библейским

И плачет, и плачет Кнут…

 

Какой мерою испуг измерить?

О, дай мне, о, дай мне верить,

Что в зале не все заснут.

31 марта 1927

 

Счет самым интересным из бесед положило первое же заседание «лампистов». Открылось оно речью В.Ф. Ходасевича о «давней соименнице», о той «Зеленой лампе», что существовала в Петербурге в первой четверти минувшего века, той, в которую пришел однажды лицеист Пушкин и не расставался с нею. Вспоминая то счастливое время, Александр Сергеевич в 1822 году из своей ссылки написал одному из друзей-кружковцев Я.Н. Толстому:

 В изгнаньи скучном, каждый час

Горя завистливым желаньем,

Я к вам лечу воспоминаньем,

Воображаю, вижу вас.

Вот он приют гостеприимный,

Приют любви и вольных Муз,

Где с ними клятвою взаимной

Скрепили вечный мы союз;

Где дружбы знали мы блаженство.

 

Зачитав стихотворение, Ходасевич отметил далее то, что отличило пушкинское общество и что у него следовало бы позаимствовать им, русским парижанам: «Среди окружающей тупости, умственной лености и душевного покоя – оно помогало бередить умы и оттачивать самое разительное оружие – мысль. Вот почему нам и не страшно, и не кажется нескромным называться “Зеленой лампой”. Мы тоже не собираемся “перевернуть мир”, но мы хотели бы здесь о многом помыслить главным образом, – не страшась выводов». Мережковский же – он выступил сразу после Ходасевича – сказал, уточняя в своей речи задачи нового общества: «Зараза усталости, обывательщины, очень сильна. Воздух наш напоен тончайшим ядом. Он затуманивает нас, мы теряем понемногу чистые понятия свободы и родины. Быть может, “Зеленой лампе” следовало бы сделаться лабораторией, чтобы искать противоядий».

Это намерение «сделаться лабораторией», придумывающей меры спасения от «заразы эмигрантской обывательщины», было поддержано всеми далее в ходе обсуждения доклада «О литературной критике», прочитанного М.О. Цетлиным. В прениях по этой всегда актуальной для литераторов теме вначале заспорили яростно и интересно Гиппиус с Мережковским, к ним присоединился Злобин и тут же включились («сцепились» – сказал один из мемуаристов) Г.В. Адамович, М.В. Вишняк, Н.А. Оцуп, Ю.К. Терапиано… Но в целом дебютное заседание прошло все же непривычно, не как все другие позже: в согласии почти полном, во взаимопонимании дружелюбном.

Докладчик сперва напомнил о том, что «критика – создание XIX века, века духовной разорванности, всяческого синкретизма, вульгаризации культуры. Впервые между художником и народом, между пушкинской чернью и поэтом встал некто третий – посредник, критик». Но затем последовало то, что вызвало возражения и уточнения: Цетлин заявил, что критик «стал захватывать власть над искусством. Он стал самозваным судьей», взял на себя миссию «primus inter pares», первого среди равных, «русская критика всегда была трибунской, водительской». Словно предугадывая протесты, Михаил Осипович свои суждения заключил примиряющей фразой, снова приведшей к согласию с ним: «Уводя читателя от искусства в общественность, критика все же обходным путем приводила его обратно к искусству».

Совсем не так, совсем не мирно, а по-настоящему остро, чуть ли не враждебно полемика разразилась на втором заседании 24 февраля 1927 года. Это были шумные прения по докладу З.Н. Гиппиус «Русская литература в изгнании». Они в один день не уложились и продолжились на следующей встрече 1 марта. В обсуждении не по разу выступили Г.В. Адамович, Н.Н. Берберова, И.И. Бунаков-Фондаминский, И.А. Бунин, М.В. Вишняк, Ст. Иванович, Д. Кнут, Д.С. Мережковский, В.Ф. Ходасевич (их речи сразу же охотно растиражировали русские газеты и журналы. И это вскоре станет традицией: редко какая из тем, обсуждавшихся «лампистами», не привлекала тогда всеобщее внимание).

Почему докладом был вызван спор, чуть не рассоривший участников, ответ нашел Бунин: «Доклад З.Н. состоит из булавок; их так много, что я затрудняюсь на чем остановить разговор: о свободе ли, которой мы не научились, или о том, что мало современности отражается в эмигрантской литературе, или же о том, что мы очень общи: один дописывает, другой переписывает… Я очень вопию к тому, чтобы куда-нибудь, к одному стволу загнали разговор, иначе мы его не кончим и в 50 вечеров».

Вот одна из главных «булавок», замеченных Буниным в докладе Гиппиус: «Что же, разве мы считаем, что Россия в анабиозе? Разве мы не приглядываемся жадно, какие там, в глубинах, происходят изменения, что дал русским людям в России их кандальный опыт? <…> Слишком понятно, почему слово в советской России ничего нам не может дать. Ведь когда мы просто литературу советскую критикуем, мы делаем не умное и, главное, не милосердное дело. Это все равно как идти в концерт судить о пианисте: он играет, а сзади у него человек с наганом, громко дает указания: “Левым пальцем теперь! А теперь вот в это место ткни!” Хороши бы мы были, если б после этого стали обсуждать, талантлив музыкант или бездарен!»

Ныне многое из того, что в те годы было очень актуальным или таковым считалось, устарело естественным путем и удалилось в историю, но оставило нам имена участников и темы дискуссий. Для примера назовем хотя бы некоторые из наиболее остро обсуждавшихся повесток дня кружка (по стенограммам, опубликованным в журнале «Новый корабль» / Париж, 1928. № 1, 2, 4 и в других изданиях) и согласимся, что даже сегодня, через сто лет они интересны и нам, все еще приглашают, зазывают и нас к разговорам и спору: «Есть ли цель у поэзии?» (собеседование 4 июня 1927 года, начатое выступлением Г.В. Адамовича), «Левизна в искусстве» (Н.А. Оцуп. 6 февраля 1928), «Толстой и большевизм» (18 и 27 февраля 1928; спор затеял В.Ф. Ходасевич), Г.В. Адамович «Судьба Александра Блока» (12 мая 1928), Н.А. Оцуп «Спор Белинского с Гоголем» (25 марта 1929; спор неутихающий до сих пор, вспыхивающий снова и снова), Г.В. Иванов «У кого мы в рабстве» (о нравственном самоощущении эмиграции; 11 июня 1931), Д.С. Мережковский «Духовный кризис Европы. Леонардо да Винчи, Гёте и мы» (8 июня 1932), Г.В. Иванов «Об унижении России» (23 февраля 1937; тоже вековечная тема, особенно больно переживаемая нами сегодня), Д.С. Мережковский «В чем соблазн большевизма?» (9 марта 1937)…

Полемики из «Зеленой лампы» Мережковских нередко перекидывались в десятки кафе парижского Монпарнаса, к ужинным столам с винопитием, с боями в шахматы (Б.К. Зайцев, В.С. Яновский, Б.В. Вильде, Л.И. Кельберин, Б. Закович, В.Ф. Дряхлов), в картишки («бриджисты» В.Ф. Ходасевич, Ю. Фельзен, Г.В. Адамович), в биллиард (А.В. Алферов, Ю.В. Мандельштам). И тут же нескончаемо продолжались дискуссии (см. об этом подробно нашу статью «О, муза русская, покинувшая дом: Журфиксы как феномен культуры эмигрантов» // Иные берега. 2015. № 1).

Но настал миг, в который эта безмятежно счастливая пора прервалась, в жизнь эмигрантов нежданно и нежелаемо явились события, которые заставили парижские кружки, салоны, общества, многошумно кипевшие в двадцатые­ – тридцатые, смолкнуть и распасться: пришла война, «Париж опустел, как разграбленный улей, как Москва 1812 года» (В. Яновский). В числе бежавших из Парижа (по совету друзей и по призыву французского правительства, ожидавшего, что столицу вот-вот начнут бомбить фашисты) оказались и Мережковские, выехавшие «с большой неохотой» в Биарриц. Не прошло и месяца, как 28 июня 1940 года немцы пришли и сюда. «О, какой кошмар! – восклицает Гиппиус. – Покрытые черной копотью, выскочили из ада в неистовом количестве, с грохотом. В таких же закоптелых машинах… Почти нельзя вынести. <…> Наше положение все хуже».

И тут-то раскрылось, какую пусть невидную, но каждодневную милосердную роль играл в жизни Мережковских третий их семьянин. Шведская художница Грета Герель, тогдашняя подруга Гиппиус, вспоминала: «Что делали бы Зина и Дмитрий без Злобина, я не могу представить. В период, когда они переживали трудности, он исполнял помимо секретарской работы роль единственной служанки».

 

«О, ПОЛОЖИТЕ НАС В ОДНУ МОГИЛУ!»

 

Многие из окружения Мережковских постоянно, даже назойливо и бесцеремонно задавались вопросом очень интимным: а любили ли супруги друг друга? Ответ для всех нашелся нескоро, только после того, как не стало одного из них, и то только для тех, кто дожил и прочитал посмертно изданную в 1968 году стихотворную эпопею Гиппиус «Последний круг (И новый Дант в аду)», «свою бесконечную поэму» (Злобин), писавшуюся на машинке, пока пальцы не перестали слушаться. В ней из всего своего многолюдного круга общения Зинаида Николаевна в рай поместила лишь одного – только своего Дмитрия Сергеевича (вместе с их любимой собачкой Булькой, которую «принес в рай Христос»).

Как протекала супружеская жизнь Мережковских – и это для всех оставалось тайной за семью печатями, но, как оказалось, не навечно благодаря тому, что был рядом с ними всегда, изо дня в день, человек, ими же наделенный безграничным доверием: Владимир Ананьевич Злобин (1894–1967).

Многолетний (еще с дореволюционных времен) литературный секретарь, а затем и мажордом Мережковских, до последнего их часа преданно, самопожертвенно заботившийся о том, чтобы у опекаемых им ничто не омрачало жизнь, – «Володя», Владимир Ананьевич об этом своем бескорыстном служении написал воспоминания самые сокровенные из многих-многих. Зинаиде Николаевне посвятил он и свой единственный сборник ею же вдохновленных 33-х стихотворений и названный «После ее смерти». Книжку он решился издать в 1951 году, то есть через шесть лет после кончины Гиппиус, тиражом всего-то 100 экземпляров, и стала она сразу раритетной. И не только раритетной. Как написал в рецензии Юрий Иваск, «создается впечатление, что появился новый поэт, уже давно печатавшийся, но еще никем не узнанный».

О том, когда и как «мажордом Мережковских» начал писать стихи, находим в дневниковых «Черных тетрадях» Гиппиус запись, сделанную ею 31 июля 1918 года на Красной даче под Петроградом: «Ясные, тихие – вполне уже осенние дни. Я гуляю, читаю французские романы, смотрю на закаты и – вместе с Володей Злобиным – пишу стихи! Это какое-то чисто органическое стремленье хоть на краткий срок отойти, отвести глаза и мысли в другую сторону, дать отдых душевным мозолям. И я почти не осуждаю себя за эти минуты “неделанья”, за единственную жажду забвения. Душа самосохраняется».

Такие же ощущения испытывал и юный друг Зинаиды Николаевны. Первые публикации его стихов появились в 1925 году в главном журнале русской эмиграции «Современные записки». Но не стихи впишут имя Владимира Злобина в литературу, а его писательский дневник, его исповедальные воспоминания о Мережковских. Рассказывая о Зинаиде Николаевне, приводя многочисленные примеры того, что «она – человек страстей», «неистовое сердце», «тяжелая душа», Злобин создал вот такой ее итоговый литературный портрет:

«Странное это было существо, словно с другой планеты. Порой она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве. Кирпичного цвета румянец во всю щеку, крашеные рыжие волосы, имевшие вид парика… Одевалась она сложно: какие-то шали, меха – она вечно мерзла, – в которые она вечно куталась. Ее туалеты не всегда были удачны и не всегда приличествовали ее возрасту и званию. Она сама делала из себя пугало. Это производило тягостное впечатление, отталкивало. Потом в Париже к ней привыкли, к ее моноклю, к ее голосу морской птицы, к лиловой, мертвецкой пудре и огненному румянцу. Но в России… ведь там румяниться и белиться считалось дурным тоном, особенно так, как это делала она. Не удивительно, что в Петербурге она слыла чуть ли не Мессалиной (пророчицей. – Ред.) – в лучшем случае кривлякой. Даже знавший ее хорошо Д.В. Философов относился к ней с опаской: не дай Бог, что-нибудь выкинет! “Шуток” ее он не любил: от них веяло скандалом. А какая была умница! И какой замечательный поэт!»

Счел он возможным рассказать и о супружестве ее с Мережковским: «Они были действительно созданы друг для друга. Но не в том смысле, в каком это обычно принято понимать, то есть – не в смысле романтическом. Сравнивать их с Филемоном и Бавкидой, Дафнисом и Хлоей или с Афанасием Ивановичем и Пульхерией Ивановной можно лишь по наивности или незнанию». Однако в его же стихах читаем совсем иное, обратное сказанному, все-таки делающее их родственными знаменитым литературным персонажам – символам благочестивого и праведного супружества:

 

Они ничего не просили,

Но всё соглашались отдать,

Чтоб вместе и в тесной могиле,

Не зная разлуки, лежать.

 

В книге (в стихотворении «Люблю») раскрыл он и свою собственную тайну, тщательно оберегавшуюся им: что за привязанность, ставшая чуть ли не пожизненной, была у него самого к Гиппиус (она была старше его на 25 лет)?

Люблю и всё. Кому какое дело,

Кого, давно ль, за что и почему.

И что сильнее – душу или тело,

Добро иль зло, сиянье или тьму?

Но пусть от всех родное имя скрою,

От Бога и людей не утаю:

Предпочитаю быть в аду с тобою, –

О, навсегда! – чем без тебя в раю.

 

А в стихотворении «Разлука» опять о сокровенном:

 

Любви нечеловеческую силу

Найти в себе – кому дано?

О, положите нас в одну могилу,

А остальное все равно.

 

Нине Берберовой вот каким запомнилось одно из последних «Воскресений» у Гиппиус, датированное мартом 1944 года. Поредел круг друзей. Зинаида Николаевна, «по старой привычке, “принимает” от 5 до 8. Злобин готовит чай. Постоянные посетители». Среди «постоянных» в этот раз были только двое: Надежда Тэффи и молодой поэт Владимир Мамченко. Читали вместе «неизвестную» Ахматову: «Муж в могиле, сын в тюрьме. / Помолитесь обо мне». Берберова расчувствовалась так, что не сдержала слез и выбежала в другую комнату.

Это «воскресенье» из тех редких, когда неумолимо надвигалось время, в котором Зинаида Николаевна была «уже не та – болезнь ее съедает». Друзей, – отмечает Злобин, – как и прежде, «она встречает любезно, но разговор ее не занимает, вид – отсутствующий, и на вопросы она отвечает невпопад. Ее больше никто не интересует».

Как и у Мережковского, последним днем жизни Гиппиус тоже стал день их журфиксов – воскресенье: словно памятный знак их знаменитых домашних гостеваний. Друзья намеревались и 9 сентября 1945 года прийти к ней, но уже в дороге их остановила скорбная весть.

Как она уходила в мир иной, Злобин много позже расскажет в очерке «Последние дни Д. Мережковского и З. Гиппиус»: «Тихое, ласковое утро. Потом такой же тихий, бледно-солнечный день. З.Н. сидит в кровати, ей трудно дышать. Вдруг в ее потухших глазах что-то загорается, какой-то свет. Она смотрит, словно каким-то чудом опять стала собой. Но ни слова сказать, ни сделать движения – не может, говорит взглядом. В нем бесконечная нежность, бесконечная благодарность. Две слезы стекают по ее щекам. Вот когда наконец оттаяло ее сердце. Еще один взгляд. И она закрывает глаза и умирает. Ее лицо становится прекрасным. На нем выражение глубочайшего счастья. <…> Этот час – 3 часа 33 минуты пополудни. День – воскресенье». Невольно отмечаем это воскресное время: оно как раз то самое, в которое ее гостиная в течение полувека заполнялась друзьями. Они опять к ней придут, но теперь уже на отпевание в ее гостиную и в храм на рю Дарю. Однако ей об этом уже не суждено было узнать.

Зинаида Николаевна очень порадовалась бы, увидев среди пришедших ей поклониться в последний раз и того, кого с почетом встречала на своих журфиксах: Бунина. Боявшийся покойников и потому никогда не ходивший ни на отпевания, ни на похороны, Иван Алексеевич, узнав о смерти Гиппиус, впервые преодолел себя и отправился в ее дом. «Он вошел, – вспоминает его жена Вера Муромцева-Бунина, – очень бледный, приблизился к сомье, на котором она лежала, постоял минуту, вышел в столовую, сел в кресло, закрыл лицо рукой и заплакал. Когда началась панихида, он вошел в салон… Ян усердно молился, вставал на колени. По окончании подошел к покойнице, поклонился ей земно и приложился к руке. Он был бледен и очень подтянут».

Не любивший модернистов, всегда насмешливо и даже скверно о них отзывавшийся, наш нобелевский лауреат исключения делал только для нее, для Зинаиды Гиппиус. Она впервые явилась пред ним в 1895 году. В дни ее шестидесятилетия, вспоминая ту далекую встречу, он писал: «Не в меру щурясь, приставив лорнет к глазу, медленно вошло как бы райское видение, удивительной худобы ангел в белоснежном одеянии и с золотистыми распущенными волосами». А далее незабываемо продлились десятилетия его дружбы с «ангелом в белоснежном одеянии», ставшим «Белой Дьяволицей», едва ли не самым ярким полемистом, без которого была бы другой, была бы не полной история нашего Серебряного века и русского зарубежья. Бунин был с теми, кто ее поэзию и прозу, особенно, публицистику включал в число тех лучших творений своего времени, что для россиян, оказавшихся в изгнании, представали светлым напоминанием о родине, являлись возбуждающе-действенным чтением и утешением.

 


Фотогалерея


Комментарии

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская