Святой русского символизма / Донкихотский подвиг жизни Александра Добролюбова

Святой русского символизма / Донкихотский подвиг жизни Александра Добролюбова

Статья в PDF

 

Как стадо демонов, во мне сто тысяч душ.

И каждая кричит...

А.М. Добролюбов

 

Словно из небытия, как бы заново открываемое, американским издательством при институте славянских языков и литератур в Беркли (Berkeley slavic specialties) извлечены были еще в 1981–1983 годах из давно удалившегося прошлого замолчанные, коримые советским литературоведением сочинения одного из первых вождей русского символизма. Это были репринтно воспроизведенные прижизненные сборники стихов декадента-модерниста Александра Михайловича Добролюбова (1876–1945?) с предисловием и комментариями Джона Делане Гроссмана. Ни в Советском Союзе, ни в русском зарубежье уже не было в живых никого из соратников по стихотворчеству, которые хорошо знали поэта-новатора, всегда изумленно его читали и чтили.

С Добролюбовым когда-то близко общались, рецензировали всё им творимое, вспоминали о нем в мемуарах не только те, кто после 1917-го оставались в России (а это были его собратья по учреждаемому ими символизму Валерий Брюсов, Николай Минский, Александр Блок, Андрей Белый), но и те, кто после революционных бурь очутился в изгнании, особенно эмигранты первой волны: Константин Бальмонт, Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Иван Бунин, Борис Зайцев. В парижских эмигрантских кружках тогда же нет-нет да и вспоминалось уважительно (и не очень, как, например, Буниным, не любившим всех модернистов) это имя теми, кто долго еще не знал ответа на вопрос: жив ли поэт там, в «Совдепии»? не попал ли в сталинскую человекорубку?

Изданное американскими славистами не осталось в СССР незамеченным, оно вошло (можно даже громче сказать: ворвалось) как раз в ту пору, когда наши литературоведы только-только начинали заново перечитывать и осваивать полудозволенного, а потому катастрофически быстро забываемого основоположника русского символизма и публиковали о нем статью за статьей: К.М. Азадовский «Блок и Добролюбов» и его же «Путь Александра Добролюбова», Е.В. Иванова «Один из “темных” визитеров» и ее же «Валерий Брюсов и Александр Добролюбов».

Каждая из названных первых современных публикаций о Добролюбове не могла пройти и не прошла мимо события, случившегося весной 1898 года и ставшего главным в судьбе ими вновь открываемого поэта. Было это его свершение, казалось бы, совершенно малопримечательным, хотя и странным, загадочным, эпатажным, а потому с удивлением и тревогою отозвались на него тогда же самые яркие умы Серебряного века нашей литературы — Брюсов, Мережковский, З. Гиппиус, Сологуб, А. Белый, Блок и даже Лев Толстой. А к «юбилею» события, к его столетию, оказались приуроченными (конечно, вряд ли намеренно) две новые исследовательские публикации: статья Е.В. Ивановой «Александр Добролюбов — загадка своего времени» и ставшая интеллектуальным бестселлером монография культуролога Александра Эткинда «Хлыст: Секты, литература и революция», в которой одним из персонажей выведен опять же он, Добролюбов.

Что же это за событие, так приметно потревожившее общественное мнение?

 

ДЕЛО О НЕУМЕЛОМ КОСЦЕ

 

Едва отогрело апрельское пылкое солнце поля и пролески, Александр Михайлович Добролюбов, родовитый отпрыск царского сановника, уже названный первым русским символистом, отправился куда глаза глядят, «в народ», из века девятнадцатого в двадцатый, в изгойское странствие на всю свою дальнейшую жизнь. За плечами всего-то двадцатидвухлетнего студента-филолога столичного университета — тощая котомка, на самом дне которой притаил он свой дебютный сборник стихов с таинственным и завлекающим названием, заимствованным у философа Спинозы: «Natura naturans. Natura naturata» («Природа порождающая. Природа порожденная»). «Свалившийся на голову кирпич» — так окрестили ценители нового стиха эту скромную, однако модернистско-декадентскую — «с причудами» — книжицу. А много позже, в 1930 году, «Литературная энциклопедия» написала: «Это была первая “желтая кофта” русского декадентства».

В рукописном отделе Пушкинского дома Е.В. Иванова, работая над статьей, отыскала важный документ — воспоминания добролюбовского однокашника по гимназии и университету Владимира Васильевича Гиппиуса, ставшего известным поэтом, прозаиком, критиком и «одним из самых выдающихся петербургских преподавателей русской словесности» (С.А. Венгеров). Вот как у него описан канун ухода приятеля в скитальчества:

«Он весь переменился страшно. В середине лета <...> пошел в Москву, обошел все монастыри и в августе вернулся в Петербург, чтобы отсюда уехать в Соловецкий монастырь послушником. Я был у него два раза. Он жил в маленькой комнате... В комнате только стол, стул и на полу тюфяк, над ним икона. <...> Я спросил, что с ним. <...> Он говорит, что знает истину и должен сказать ее людям. Я спросил, отчего он уходит. Говорит, он должен наказать себя. <...> Он говорил, что не верил, был жесток и не любил людей. Что он любил разное и служил разному, теперь любит единое и служит единому...»

Пройдя за лето и осень Олонецкую и Архангельскую губернии, к зиме 1898 года «рыцарь странствующего ордена» (так студент назвал себя сам) оказался на студеных Соловках монастырским послушником. А к весне 1900 года, сбросив с ног опостылевшие верижные оковы и цепи «трудника» (он носил их на себе больше года), поэт перебрался в Поволжье. И с той поры следы его то надолго — на годы — теряются, то вновь отыскиваются: или сам подаст весть о себе друзьям и родным, или обнаружится, что подозрительный странник под арестом (это случалось с ним не раз и не два).

В «добролюбовской» папке, переданной мне О.П. Вороновой (о ней расскажу дальше), оказался любопытный документ, озаглавленный «Дело о неумелом косце», с подзаголовком: «По материалам Куйбышевского областного архива. Сообщение Ф.Г. Попова». Приведем основной текст этого «дела»:

«Донесение Бузулукского уездного исправника начальнику Самарского губернского жандармского управления от 20 июня 1903 года:

Пристав 2-го стана рапортом от 14 июня донес мне, что на днях в с. Алексеевке он, пристав, узнал, что в Патровке, той же волости, у крестьянина Саблина на покосе с его работниками косил какой-то неумелый косец и, по-видимому, из лиц привилегированного сословия. Пристав прибыл на арендованный Саблиным удельный участок, лежащий близ с. Алексеевки и дер. Ново-Троицкой, и действительно нашел косца не из местных крестьян, хотя он и в крестьянском платье. На спрос пристава, кто он и откуда, неизвестный человек предъявил ему свидетельство, выданное приставом 1-го участка Московской части г. С.-Петербурга от 15 апреля 1903 г. за № 165 сыну действ<ительного> статск<ого> советника Александру Михайловичу Добролюбову. На спрос пристава, что его заставило нести такую тяжелую работу, Добролюбов ответил, что он любит этот труд — Богом данный, который заповедан Богом Адаму. Затем из слов Добролюбова видно, что он в этой местности уже не в первый раз, бывал в с. Максимовке и других молоканских селениях, вообще держится в среде молоканского населения. По произведенному приставом негласному дознанию об образе жизни Добролюбова выяснилось, что он в праздничные дни бывает на собеседованиях в молоканских молитвенных домах. Предлагает жить по Евангелию, любить ближнего и вообще делиться с нуждающимися и не брать у рабочего львиной доли, а делить пополам, мяса не ест и советует не есть и другим, употреблять в пищу растительные продукты. Идей противоправительственных не высказывает, хотя от молоканского населения трудно узнать истину. В среде молоканского населения он пользуется любовью и большим доверием и бывает у них в свободное время года от работ, в среде же крестьян православного вероисповедания совершенно не держится и почти что с ними не беседует; книг или каких-либо брошюр нелегального содержания не имеет, имущества при себе никакого не имеет.

О вышеизложенном имею честь уведомить Ваше Высокоблагородие и присовокупить, что за Добролюбовым ведется негласное наблюдение.

Уездный исправник — подпись».

 

Это донесение всего за месяц проделало немалый путь по фискальным инстанциям империи и легло на стол петербургского градоначальника, который 26 июля 1903 года на нем начертал:

«О Добролюбове имеются подробные сведения в розыскном циркуляре Департамента полиции от 1 марта 1902 года за № 1514.

Согласно сообщению Департамента полиции от 1 марта с.г., произведенное об А. Добролюбове дознание в порядке 1035 статьи Уст<ава> Угол<овного> Судопроизводства прекращено ввиду признания Добролюбова, в установленном порядке, страдающим расстройством умственных способностей».

Добролюбов, этот блистательный эрудит, «свой» в среде интеллектуальной элиты, — всего лишь сумасшедший? Конечно же, нет! — утверждают его современники, общавшиеся с ним в те годы. Мысль объявить «в установленном порядке» об умственном расстройстве поэта подсказал кто-то его матери (Мария Генриховна была статс-дама, фрейлина двора), чтобы спасти Александра Михайловича от тюрьмы и каторги. И ей это удалось сделать: «непутевого» сына оставили в покое, хотя и не сняв «негласное расследование» и наблюдение.

К этому же времени до столицы докатились вести и о том, что поэт основал секту добролюбовцев и сочиняет для «братков» духовные песнопения, «крамольные, запретные» псалмы (их в архивах сохранилось много). Для нас же тут важно узнать: «сочиняет». Не сразу, не скоро отпустил его этот дар Божий. Да и отпустил ли? — сомневаются исследователи. Понадобились десятилетия для того, чтобы в нем только унялся, затаился дух творческого горения, но жажда стихотворства так и не утолилась никогда.

По свидетельству современников, Добролюбов (вопреки утверждениям энциклопедических справок о нем) не переставал размышлять и рассуждать о возврате к писательству. И друзья всячески поддерживали в нем это стремление. Брюсов в 1900 году издает вторую книгу странника «Собрание стихов», открыв ее своей первой стиховедческой работой «О русском стихосложении». Здесь же и эссе другого талантливого символиста — Ивана Коневского (Ореуса) «К исследованию личности Добролюбова» (статья стала первой в ряду многих последующих, посвященных духовному миру поэта: эстета? декадента? сектанта-вероотступника?).

В 1905 году, опять же тщанием друзей, появляется третий, и последний, сборник произведений «воинственного монаха русского символизма» (О. Мандельштам) — «Из книги невидИмой» (ударение автора), в которую вошли не только стихи, но и статьи, письма, псалмы.

В поэзии символизма сердцевина ее обличья обнажается прежде всего в мистике, в отвлечении от обыденного и вещного, в некоем воспарении к горнему. И это, конечно же, не могло не отразиться и на образе жизни самих творцов декаданса: в каждом из них виделся неземной ореол романтики, донкихотства, несдерживаемой восторженности или тягостной раздумчивости о бренности жизни. Каждый придумывал свою Дульсинею, Прекрасную Даму (как Блок) и воспевал Вечную Женственность (как Вл. Соловьев), задавался тревожными вопросами, перечисленными в добролюбовском шедевре:

 

Встал ли я ночью? утром ли встал?

Свечи задуть иль зажечь приказал?

С кем говорил? один ли молчал?

Что собирал? что потерял?

— Где улыбнулись? Кто зарыдал?

 

Где? на равнине? иль в горной стране?

Отрок ли я, иль звезда в вышине?

Вспомнил ли что, иль забыл в полусне?

Я ль над цветком, иль могила на мне?

Я ли весна, иль грущу о весне?

 

Воды ль струятся? кипит ли вино?

Всё ли различно? всё ли одно?

Я ль в поле темном? я ль поле темно?

Отрок ли я? или умер давно?

— Всё пожелал? или всё суждено?

 

Добролюбов ворвался в поэзию необычно: то ли стихами, то ли притчами, то ли молитвами, которые были, по его оценке, «слишком для немногих». Однако превзошел он всех вовсе не стихами, а тем, что и судьбу свою выстроил декадентски: странно, загадочно, непонятно. Именно поэтому, как вспоминал Андрей Белый, Добролюбова титуловали «декадентом, возведенным в квадрат», поэтом, обрекшим себя на вечное страдальческое скитальчество: он — как библейский «вечный жид» Агасфер, покаянно искал и не находил искупления своей греховности. Это был романтически-донкихотский подвиг жизни Добролюбова — именно так восприняли его «уход» современники. В названной выше монографии А. Эткинда приводится интересное тому свидетельство литературоведа эпохи символизма Александра Закржевского.

«Это — бродячая Русь, — пишет Закржевский в книге «Религия. Психологические параллели», — Русь подземная, мистическая сила, редко воплощаемая, это те, что творят невидимую ее... К ним относится и их символизирует Александр Добролюбов... Личность его выходит из рам, представляет из себя что-то сверхжизненное, какую-то стихийную силу русского народа, его богатырство, его святое, его надежду... Именно в нем нужно искать тайну России. <...> Он, как Ницше и Толстой, возненавидел книжную мудрость <...>, но он пошел дальше их, <...> в дремучие, темные леса, к зверям, к народу, к полям, к земле своей тихой, любимой. <...> Познал страдальческую силу народную, каторжный труд, в котором — радость особенная, очищающая, освящающая».

После этой цитаты А. Эткинд комментирует: «Литературными образцами для перерождения Добролюбова были, конечно, пушкинские «Пророк» и «Странник». Почти каждое слово этих стихотворений соответствует судьбе разочарованного поэта, который превратился в странствующего пророка».

Е.В. Иванова, много лет отдавшая изучению загадочной личности «духовного труженика», в упомянутой выше статье справедливо отмечает: «...Как авторитет жизненный, как образец поведения, Добролюбов ставился символистами очень высоко». И приводит далее несколько важных тому подтверждений. «Наш идеал — подвижничество, — писал Валерий Брюсов Андрею Белому, — но мы робко отступаем перед ним. И сами осознаем свою измену, и это осознание в тысяче разных форм мстит нам... Двое разве смелее: А. Добролюбов и Бальмонт. И я думаю, что у Добролюбова нет этих криков «зачем?» — хотя он и облегчил свою задачу, назначив себе строгие уставы, надев тяжелые вериги, которые почти не дают ему свободы двигаться».

Но более чем кого-либо другого встречи и беседы с Добролюбовым поразили Льва Толстого и Дмитрия Мережковского: «Я не сомневаюсь, — написал Мережковский в статье «Не мир, но меч», — что вижу перед собой святого. Казалось, что вот-вот засияет, как на иконах, золотой венчик над этой склоненной головою... В самом деле, за пять веков христианства, кто третий между этими двумя, — св. Франциском Ассизским и Александром Добролюбовым? Один прославлен, другой неизвестен, но какое в этом различие перед Богом?»

Скитальческие дороги однажды, в сентябре 1903 года, привели «святого русского символизма» в Ясную Поляну, после чего в дневнике Толстого появилась запись: «Был Добролюбов, христиански живущий человек. Я полюбил его». До последних своих дней Толстой заинтересованно следил за его подвижнической жизнью и проповеднической деятельностью (об этом Е.В. Иванова в 1980 году обстоятельно рассказала в статье «Один из “темных” визитеров»).

Служил ли Добролюбов «единому», как предположил Вл. Гиппиус? Нет, этого-то у него и не получилось: по-прежнему «он любил разное и служил разному». От религиозного фанатизма до бесшабашного сатанизма — вот размах его идейных метаний и нравственных исканий. У Брюсова в дневнике читаем: «А.М.Д. обвиняется в оскорблении святыни и величества. Дома тоже перебил иконы... Ему грозит каторга». А по соседству иная запись: «В Соловецком монастыре Добролюбова совсем увлекли. Он сжег свои книги и уверовал во все обряды».

Однако не нашел Добролюбов истины ни в православии, ни в толстовстве, ни в традиционном сектантстве и создал верование свое собственное, производное то ли от молоканства, то ли от толстовства, то ли от бегунов, то ли от «пляшущей церкви» хлыстов, но — воодушевляемое высочайшими нравственными устремлениями, организуемое простыми, но привлекательными ритуалами-обрядами, сопровождались которые самозабвенными духовными песнопениями — «распевцами»; автор их слов и напева — он сам.

Начав с десятка искренних приверженцев, Добролюбов вскоре без труда умножил свою паству до сотен и — покинул ее, влекомый новыми призраками-целями. Русский Север, Самара, Оренбург, Предуралье, Сибирь, Средняя Азия, Кавказ — такова география его странствий. К какому вертограду он стремился? Чего искал? Наверное, прежде всего — усмирения своей непомерной гордыни, едва ли не самого мерзкого греха истинного христианина. А этот грех за ним водился в преизбытке. Как вспоминает Петр Перцов, «по силе фанатичной самовлюбленности и полнейшего самососредоточения на своей только личности это был совершенно исключительный человек». «Добролюбов — это неукротимая война личной воли против всяких “нормальностей”», — отмечает другой мемуарист, Иван Коневской. Но вместе с тем именно этой мощно излучающейся силой духа и характера Добролюбов магнетически притягивал, околдовывал и увлекал. А его подвиг ухода на самоистязание и перевоспитание опрощением, к свободе, к независимости ни от кого и ни от чего привел в восторг и друзей, и недругов, вызвал у них трудно сдерживаемое стремление последовать его примеру.

«Если Вы через годы отшельничества и молчания, — написал ему Брюсов 11 августа 1898 года, — пронесете живую душу, столь же ясную и столь же светлую, как ныне она, все будет Вам возможно. Не ступишь на змею, и не ужалит; если что ядовитое вкусишь, не повредит. Скажешь, и исполнится. Воззовешь, и мы пойдем за тобой, и падем ниц, и воскликнем все: «Учи, ибо Ты власть имеющий».

Добролюбовский подвиг жизнетворчества взволновал не только Брюсова, но и Л. Толстого, А. Белого, С. Соловьева, К. Бальмонта, А. Блока, Л. Семенова, Н. Клюева... «Мне мечталась, — вспоминал А. Белый, — тихая, праведная жизнь нас всех вместе (т. е. Белого, Блока, С.М. Соловьева, Л.Д. Блок. — Т.П.), чуть ли не где-то в лесах или на берегу Светлояра. <...> И казалось, что нет в этом ничего невозможного, — да и не было ничего невозможного: ведь ушел же Добролюбов, ушел к Добролюбову светский студент Л.Д. Семенов (поэт, погибший в декабре 1917-го. — Т.П.), через два с лишком года после этого ушел сам Лев Толстой, пришел оттуда, из молитвенных чащ и молелен Севера, к нам сюда Николай Клюев, наконец я сам уходил (не на Восток, правда, а на Запад) уже в 1912 году, ища не старцев, не Китежа, а, может быть, рыцаря Грааля... Не удивительно, что на заре “символизма”, на заре нашей культурной жизни, нам казалось, что уйти всем вместе из старого мира и легко и просто, потому что Новый Мир идет навстречу к нам».

 

 

РАРИТЕТЫ ОЛЬГИ ВОРОНОВОЙ

 

Странная жизнь, загадочная судьба первого русского символиста влекла к себе многих исследователей, считавших, что в нем — ключ к пониманию глубинных истоков литературного декадентства рубежа XIX–XX веков. В числе таких завлеченных оказалась еще в 1960-е годы и Ольга Порфирьевна Воронова (1924–1985), известный искусствовед и литературовед, автор семнадцати книг, а в послевоенной молодости моя школьная учительница литературы в Кисловодске.

За несколько дней до ее кончины мне позвонил Александр Александрович Кулешов, ее муж, тоже искусствовед, директор Центрального выставочного зала Союза художников, что на Кузнецком мосту: «Олеся просит вас срочно приехать».

В тот день Ольга Порфирьевна вручила мне с просьбой: «Поработайте!» — толстые папки из своего бесценного архива. (Здесь в скобках замечу: перед этим она вместе с супругом передала в дар Смоленскому художественному музею свою немалую коллекцию живописных полотен, рукописей, писем, книг). Среди подаренных мне раритетов были неизданные рукописи А.С. Грина и публикации Вороновой о нем (Ольга Порфирьевна в январе 1953 года оказалась в одном ГУЛАГе с женой Грина Ниной Николаевной и подружилась с нею; осенью женщины-страдалицы вместе с тысячами других пережили радость освобождения и полной реабилитации). Этот дар моей любимой учительницы я безвозмездно передал Феодосийскому гриновскому музею. Три неизвестных стихотворения Грина, оказавшиеся у меня, опубликовало «Книжное обозрение» в 1997 году. В папках были также письма, стихи, фотографии и другие документы эгофутуриста Василиска Гнедова, Рюрика Ивнева, Сергея Городецкого, Бориса Зайцева и — Александра Добролюбова. Среди последних — рукопись незавершенной статьи о нем, которую Ольга Порфирьевна в 1974 году готовила для публикации в одном из журналов. Вот фрагмент ее рукописи:

«Об этом человеке мне предстояло писать для «Литературной энциклопедии». Вначале все казалось просто — всего три книги и удивительно эффектная биография. Биография, которая прослеживается примерно до 1910 года. Позвольте, а что же дальше?

А дальше — только одно упоминание о Добролюбове, в дневниках Брюсова. Добролюбов приходил к нему в начале революции, тихий и задумчивый, подолгу молчал и обращался к Брюсову и его жене “брат Валерий” и “сестра Иоанна”.

Целую неделю я обзванивала библиографов и литературоведов. “Добролюбов? Последнее упоминание в 1922. Видимо, вскоре умер. Где-то в двадцатых годах”.

Нет, не хочется удовлетворяться этой датой. Еще раз внимательно продумываю вехи жизни Добролюбова, с кем был знаком, с кем дружил, с кем встречался...

Вот! У Льва Толстого, говорил с ним о смысле жизни. Ответы Толстого его не удовлетворили, ушел разочарованный. Но ведь все-таки был. Следовательно, о нем могут знать люди, изучающие Толстого. Надо спросить Гусева.

Николай Николаевич Гусев, профессор, бывший секретарь Толстого, знает все, что когда-либо писали или говорили о Льве Николаевиче. Знает и помнит цепкой, несмотря на преклонные годы, памятью. Кроме того, это очень хороший, добрый и отзывчивый человек, всегда готовый поделиться своими знаниями.

Николай Николаевич выслушал меня, улыбнулся и — начались чудеса.

— В Чистом переулке, — сказал он, — в третьем доме от угла живет вдова писателя Миклашевского-Неведомского… Сходите к ней. Добролюбов был у них <...> значительно позже своей предполагаемой смерти.

Я пошла по указанному адресу, меня переадресовали, потом еще и еще раз, и я долго ходила по каким-то милым и гостеприимным старушкам, пока не попала в такую же милую и приветливую семью Сенкевичей. Татьяна Николаевна Сенкевич, правнучка Петра Алексеевича Кропоткина (теоретика анархизма, географа и геолога. — Т.П.), родственница Миклашевских, и ее муж — Георгий Александрович с радостью помогли мне в поисках. Они дали мне адрес сестры Добролюбова и разыскали бумаги, оставшиеся у них после смерти Миклашевских».

В числе редкостных бумаг, оказавшихся в подаренных мне архивных папках О.П. Вороновой, — карандашная рукопись В.А. Миклашевской, озаглавленная «Справка из жизни»; к ней приложена фотокопия карандашного рисунка, на обороте которого читаем надпись художницы: «Александр Михайлович Добролюбов. Декабрь 1938. Рисунок с натуры, сделанный без его ведома В.А. Миклашевской. Беседуем с Миклашевским М.П. (Неведомским). Приехал, по его словам, с Кавказа». Вот он, перед нами, этот неизвестный текст, воскрешающий Добролюбова, похороненного в публикациях несколько раз и в разные годы:

«Как-то вечером, зимой 1938 года, мы с моим мужем М.П. Миклашевским (псевд. Неведомский) были дома, когда кто-то постучал в дверь. Вошел незнакомый человек, одетый в рабочую одежду, — с очень интеллигентным лицом. Он представился А.М.Д. (Александром Михайловичем Добролюбовым. — Т.П.), без каких-либо пояснений, почему он пришел именно к нам. Позднее я узнала, что он был в Москве проездом на Кавказ, из Ленинграда, где он гостил у своей сестры Ирины Мих<айловны>, жены моего двоюродного брата Е.С. Святловского — видимо, от них он узнал наш адрес.

До этого случая — прошло 40 лет, как А<лександр> М<ихайлович> ушел из интеллигентской жизни и жил физическим трудом. Из разговора выяснилось, что Алек<сандра> Мих<айлови>ча интересовали мысли и жизнь интеллигенции в послереволюционном времени. Сам А.М. тогда и до самой смерти прожил век жизнью простолюдина. В этот период он работал печником на Кавказе, переходя из одной местности в другую. У А.М. были огрубелые руки и, что интересно, — говор простолюдина, несомненно безо всякой нарочистости. Сам А.М. в этот вечер мало высказывался и с большим вниманием слушал моего мужа. Он прочел одно свое стихотворение, в котором в нескольких местах рифма определялась на словах с ударениями, употреблявшимися среди простонародья. На вопрос М<ихаила> П<етровича>, почему он так делает, А.М. твердо отстаивал свое право на это (к сожалению, я забыла его аргументацию).

Приведу еще небольшую черточку, характеризующую А.М. Живя у сестры и ее мужа в Ле<нинграде», А.М. как-то вернулся домой, когда все уже спали. Он не стал их будить, и утром сестра, выйдя на площадку лестницы, увидела А.М., спящего свернувшись клубком. Дело было зимой.

По словам Святловских, А.М. проявлял к ним крайнюю деликатность и полное равнодушие к своим удобствам. У нас с мужем осталось от А.М. впечатление глубокой, своеобразной идейности, искренности и простоты. Никакого желания «проповедовать» он не проявлял. А.М. и М.П. ходили к Вересаеву, на ко<торого> А.М. произвел впечатление, и В<икентий> В<икентьевич> как-то читал нам свои воспоминания об этой встрече. После отъезда на Кавказ А.М. написал несколько писем и прислал стихотворение, которое подтверждает вышесказанное о форме стихосложения, им принятой, а содержание говорит о взглядах его того времени. М.П. никогда не вступал в переписку с кем бы то ни было и не отвечал А.М., почему переписка скоро прекратилась. Насколько мне известно, А.М. умер на Кавказе во время войны, — хотя в 38 году он выглядел очень крепким и не старым человеком. Незадолго до смерти А.М. женился, как я слышала, на простой женщине. Прилагаемое письмо А.М. к сестре Брюсова (Надежде Яковлевне; 1881–1951; она была в молодости тайно влюблена в Добролюбова и даже на несколько месяцев уходила с ним в странствия. — Т.П.) было вложено в письмо к М.П., оно пришло, когда мы уехали в Фергану, и затерялось у получивших его моих родственников, попало мне в руки много спустя. Когда его нашли, и сестры Брюсова не было уже в живых. 2 упомянутых им письма также потеряны. В.А. Миклашевская».

К этим воспоминаниям Миклашевская приложила в своей записи стихотворение Добролюбова «Прощайте, вериги, недолгие спутники грусти…», вошедшее в добролюбовское «Собрание стихов». О.П. Воронова долго никому не рассказывала (тогда это было еще опасно) о своем знакомстве и переписке с куйбышевским журналистом Ильей Петровичем Ярковым (1892—?), отбывшим, как и она сама, срок в ГУЛАГе. На его неизданные работы (они теперь в разных архивах: в коллекции М. Поповского в Станфорде, Калифорния, в частных собраниях, в том числе моем) ссылаются ныне многие, в частности автор упомянутой выше монографии А. Эткинд, Е.В. Иванова и другие исследователи. Это был «добролюбовец» со стажем — с 1918 года. Кропотливо, дотошно и, оказывается, с риском для жизни собирал Ярков документальные свидетельства о судьбе Добролюбова, записывал его духовные распевцы и псалмы, легенды о нем, воспоминания, письма и за это свое, как мы только сейчас понимаем, благородное пристрастие был в тридцатые годы отправлен на сталинскую каторгу. Все им собранное было изъято при обысках и не возвращено. Сам он выжил и свои увлеченные разыскания не оставил после освобождения в шестидесятые годы.

В переданном мне архиве Ольги Порфирьевны сохранились только три письма Яркова к ней, а также им подготовленные и оставшиеся неизданными сборники: «Для народа» (стихи и песни Добролюбова, 1965; в монографии А. Эткинда указана дата: 1970 — очевидно, дата перепечатки), «Легенды о Добролюбове» (1965), «Какими я их знаю. Рассказы о последователях “брата Александра”» (1967), машинописная рукопись статьи «Кем умер Александр Добролюбов?» (1965), копии жандармских донесений 1903 года из Куйбышевского областного архива, озаглавленные «Дело о неумелом косце», копии трех писем Добролюбова к поэту и переводчику Б.В. Беру (1871–1921), копия стихотворения Добролюбова «Памятник» («Я памятник воздвиг, но не себе — народу...»; Баку, 1939?), копия добролюбовского отрывка под названием «У подножья революции», наконец, его открытки последних лет, позволяющие уточнить с большей достоверностью дату смерти поэта. Приведем некоторые из этих важных документов: они нам раскроют и объяснят многие загадочные обстоятельства судьбы поэта-подвижника.

В современных энциклопедиях, справочниках, комментариях Добролюбов аттестуется как «поэт-сектант». Однако Ярков в неопубликованной статье «Кем умер Добролюбов?», присланной им О.П. Вороновой 14 марта 1965 года, доказательно утверждает: «Добролюбов никогда не был сектантом в “чистом” значении этого слова. В данном случае он находится примерно в такой же позиции, как и Л.Н. Толстой. Общеизвестно, что были так называемые “толстовцы”, и многие из них с сугубо ортодоксальным, подлинно сектантским уклоном. Но общеизвестно также и то, что сам Толстой не только не считал себя “толстовцем”, но и решительно выступал против “толстовства” и писал об этом статьи».

«Нет спору, — продолжает убеждать Ярков нас, прочитавших книгу Эткинда, в которой поэт тоже рассматривается как сектант, — Добролюбов в свое время много содействовал стихийному оформлению в степях Заволжья секты добролюбовцев, своих последователей; не подлежит также сомнению, что было и такое время, когда Александр Добролюбов был склонен играть роль верховного “понтифика” этой секты. Но не следует забывать при этом, что все это с его стороны было не более как увлечением, и увлечением скоропреходящим. Все это еще ничего не говорит о том, что сам он (“брат Александр”, как любовно именовали его повсеместно в народе) закоснел и закостенел в сектантстве. Мне представляется несомненным, что Добролюбов прежде всего был живой человек, ищущий и идущий вперед, способный не остановиться на достигнутом и не застыть в определенной позе “сектанта”, но — двигаться вперед и искать. “Братья, не жалейте сил на вечной дороге!”

Что это так, свидетельствует, например, тот немаловажный факт, что в последние годы жизни он, как это видно из его писем к друзьям “добролюбовцам”, оказался в состоянии критически пересмотреть свою главную книгу — “Из книги невидИмой” (М., 1905, изд. “Скорпион») и решительно выбросить из нее весь, если можно так выразиться, мистический хлам (“серафимов”, “херувимов” и проч.). Книга значительно сократилась в размере, от нее осталась приблизительно одна треть, но треть эта, вполне вероятно, написана в более или менее реалистической манере. Не говорит ли это о том, что поэт не окостенел, а, продолжая совершенствовать и углублять свои взгляды, отказался от старых, мистических и, если хотите, сектантских воззрений? Сестра поэта В. Брюсова — Н<адежда> Я<ковлевна> Брюсова, в частности, писала мне, что из писем к ней поэта для нее стало несомненным, что в последние годы своей жизни он стал искать пути сближения с советской действительностью и даже интересовался, нельзя ли некоторые из его последних стихов “пристроить” в один из журналов? Вот вам и то самое «отречение» поэта от литературной деятельности, о которой, как о непреложном факте, пишет О.П. Воронова (вслед за Брюсовым и другими. — Т.П.), автор статьи о Добролюбове во втором томе “Краткой литературной энциклопедии” издания 1964 года.

Не свидетельствует ли это о том, что в поэте был жив не “сектант”, а ищущий, живой человек, стремящийся познать истину, способный, хотя бы на старости лет, бесстрашно распроститься со многим из того, что некогда принимал за незыблемую основу своей жизни?»

 

 

ПИСЬМА ПРИГОВОРЕННОГО К СМЕРТИ

 

В трех сохранившихся письмах Ильи Петровича Яркова к О.П. Вороновой исследователи личности Добролюбова также почерпнут немало бесценных свидетельств. Кроме того, приоткроются драматические подробности поисковой работы энтузиастов, по крупицам восстанавливавших историю жизни и смерти зачинателя русского символизма. Вот эти письма:

 

«4 ноября 1965 г. — Куйбышев.

Уважаемая Ольга Порфирьевна!

Фотографию получил. Большое спасибо.

Смерть косит людей, и остается очень и очень мало из тех, кто видел “живого” Д<обролюбо>ва и хорошо его знал. Те же, кто по идее должны были бы быть наследниками, восприемниками его живого, ищущего духа, те с течением времени утратили к нему всякий интерес и, не приобретя взамен ничего нового, превратились или в горелые пни, или же, по слову одной старинной книги, вызывающей к себе до сих пор неослабленный интерес и побуждающей людей спорить, — превратились в слегка “тепленьких”, то есть по нашей терминологии равнодушных. “Знаю я тебя, — говорится в этой книге, — ты не холоден и не горяч. О, если бы ты был холоден или горяч!”

В качестве “тепленького” один из таких бывших почитателей нашего поэта вот уже более года обещается разыскать и принести мне несколько стихотворений Д<обролюбо>ва, — и все тянет, тянет и не несет. Развилась в людях какая-то необъяснимая духовная лень, род былой обломовщины, какое-то отсутствие любознательности. Одно из этих обещанных стихотворений — “О революции” или “К революции”, другое — “Я памятник воздвиг, но не себе — народу” (это не то, что Вы мне вручили, а более ранняя версия) и, наконец, третье — называется “Дно” и начинается словами: “Тебя я видел, дно, на дне мелькали люди...”

Этими стихотворениями заинтересовался директор одной из местных средних школ, одно из них он даже наговорил на магнитофонную пленку. По всей видимости, это был “мужик” с головой, с развитием, с литературным и всяческим интересом, но он очень сглупил: взял да и умер. Этот мой приятель — “Обломов” — также безуспешно разыскивает у себя куда-то запропастившийся экземпляр д<обролюбо>вских “Манифестов людей телесного труда”. Пока не нашел. Мешает отсутствие накала, горячности, качество посредственной теплоты. Да и возраст.

Все это, Ольга Порфирьевна, не надо было бы искать. Все это было у меня и, надеюсь, продолжает быть, то есть храниться в соответствующем архиве. Вот только беда, что все это никому недоступно. На днях я разыскал как-то случайно уцелевший от разгрома один листочек “Манифестов”, самое начало с комментариями моего старого друга, большого умницы, человека с литературным дарованием (окончил институт журналистики), полиглота и лингвиста, погибшего в 1937 г. То, что уцелело, тем и делюсь с вами. Но только это не более как жалкий фрагмент. Полный экземпляр “Манифестов” с моими комментариями хранится у них. Другой экземпляр их (манифестов), тщательно и, как говорится, научно прокомментированный мною совместно с моим погибшим другом, к сожалению, по нелепой, дикой случайности был предан огню в Ташкенте, где я был в ссылке. Я запрятал его в печную трубу. Дело было летом, печь не было надобности топить, и я думал, что это сохранится от чересчур любопытных взоров некоторых людей. Не тут-то было: приехавшим к нам родственникам моей жены понадобилось для чего-то в наше отсутствие затопить печь. Они вынули сверток, приняли его за простую затычку и — сожгли. Я чуть не плакал, когда узнал об этом. Там были не только “Манифесты”, но и другие любопытные и ценные с литер<атурной> точки зрения вещи. Бывают же в жизни вот такие необъяснимые и глупые случайности!

Вот этот “фрагмент”:

“Манифесты людей телесного труда (первый и второй)”. Подлинник написан химическим карандашом, на писчей линованной бумаге, на обеих сторонах листа, без прописных букв, отрицаемых автором. “Не” с глаголом писано вместе. Орфография новая, кроме десятиричного “i”. В прямые скобки (комментатором) взяты слова, имеющиеся в подлинной рукописи, но отсутствующие в позднейших редакциях.

Вставка: “Какая бы то ни было мысль, слово или действие, где бы они ни были произнесены, если в них блеснул свет действительно “нового”, безграничного движенья вперед, — первое рождение тех высших истин — в пастушеском вертепе согласно древнейшим преданьям древности, то есть в рабстве труда. Все то, что принесло высшую пользу для внутренней или наружной жизни, — или было заимствовано и истолковано, или грубо украдено — представителями разума у представителей труда. Большинство достигавшего до сих пор людей света есть отраженный свет. Впрочем, он не только отраженный, но — что еще гораздо главней — он и искаженный свет”.

Это все, что у меня сохранилось. Остальное — у них. И как до всего этого добраться, ума не приложу.

Поверьте, О.П., я отнюдь не переоцениваю значение своего архива для “добролюбоведения”, а в смысле того, что я писал о нем, отнюдь не претендуя на какие-то неслыханные откровения или новые слова. Но все же я твердо убежден, что мой архив с литературной точки зрения имеет определенную ценность, и когда-нибудь будущий Шторм доберется до него так же, как добрался в наши дни до “потаенного Радищева” (Г.П. Шторм, автор книги архивных изысканий под таким названием. — Т.П.). Может быть, тогда не только укажут на мои ошибки и не только посмеются над моей литературной и всяческой другой наивностью, граничащей с безграмотностью, но и скажут покойному (сиречь — мне) доброе слово.

Но все это — дело будущего, быть может, даже отдаленного будущего. А сейчас — сейчас приходится припомнить только хорошие слова, содержащиеся в “Талмуде”: “Нам дано трудиться, но не дано завершать труды наши”».

 

 

«8 янв<аря> 1966 г.

Уважаемая Ольга Порфирьевна!

Поздравляю Вас и А.А. (Кулешова. — Т.П.) с Новым годом.

Я зачастил Вам писать, но чувствую, что мои письма Вам неприятны. Вы только мне намекните, и я немедленно прекращу переписку. Она может Вас известным образом “шокировать” или компрометировать.

Посылаю Вам два стихотворения А. Д<обролюбо>ва.

Удалось снять копии с двух его писем (открытки) петербургского периода и с одной открытки, подписанной — В. Добролюбов. Кто это такой, я не знаю (это один из братьев поэта. — Т.П.).

Сюда поступил архив поэта Бера Бориса Влад<имировича>. М. Горький называет его — “талантливый поэт и переводчик Борис Бер”. Обнаружено более 20 писем Горького к этому Беру. Между тем в “Кр<аткой> лит<ературной> энцикл<опедии>” это имя вовсе не существует. Помимо помянутых двух писем “раннего” Д<обролюбо>ва, есть еще письма и о нем, довольно любопытные. И. Я.»

 

«16 июля 1967 г.

Уважаемая Ольга Порфирьевна!

Против использования присланных Вам мною в разное время материалов для статьи о Добролюбове не возражаю, только бы не было вранья. Это я говорю не в плохом, а в хорошем смысле этого слова, ибо потребность и привычка приврать — профессиональная особенность любого журналиста (в том числе и моя, как бывшего журналиста).

Скажу несколько слов о стихах Добролюбова, написанных им для народа (Ярков прислал Вороновой машинописную рукопись составленного им в 1965 году сборника Добролюбова “Для народа. Стихи и песни, написанные для народа и нигде не напечатанные” с дарственной надписью: “О.П. Вороновой в знак сердечной приязни”. — Т.П.). С обычной, традиционно-литературной точки зрения эти стихи “плохие”, как и сказала мне о них одна моя московская приятельница — интеллигентная женщина. Отчетливо сознавая, что стихи пишутся им (Добролюбовым) совершенно для другой аудитории, нежели обычная литературная среда, в которой он раньше вращался; сознавая, далее, что в мнении своих бывших друзей типа А. Блока, В. Брюсова и других эти его (народные) стихи стоили бы не слишком дорого (вернее, их сразу бы забраковали); заранее, нарочито стремясь отвлечься от всякой литературной формы в сторону безыскусственности, “брат Александр”, насколько мне известно, настойчиво и непрерывно противился опубликованию их в печати. Он не раз и не два предупреждал на этот счет своих ближайших последователей из народа о необходимости всячески избегать передачи этих стихов в “интеллигентные” руки, “образованным”. Это и понятно, так как по своей специфике стихи Д<обролюбо>ва “для народа” резко разнятся от обычных, печатаемых в журналах, стихов профессионально и квалифицированно “поэтических”. Но можно уверенно сказать, что ту аудиторию (самые низы народа), на которую их автор рассчитывал, когда писал эти стихи, — эту аудиторию его стихи вполне удовлетворяли. Это тем более так, что, как я уже писал об этом раньше, каждое свое новое стихотворение Д<обролюбо>в неизменно сопровождал своеобразным напевом и тут же его пропевал. Напев этот прочно закреплялся за данным стихом.

Будучи в Москве весной этого года, я познакомился с очень интересным, безусловно выдающимся человеком. С его помощью мне удалось осуществить свою давнишнюю мечту — записать добролюбовские напевы на магнитофонную пленку. (Кстати, при первом же знакомстве с этим лицом мы с ним как-то даже сдружились, обнаружив изрядное “сродство душ”, а главное — общность интересов.) Но беда в том, что напел я ему стихи “брата Александра” своим старческим дребезжащим и даже как бы гнусавым голосом (как деревенский дьячок). Вам понятно в этом смысле, что мои певческие данные более чем невысокие и в этом смысле я далеко не Лемешев. Пленку эту я увез с собою, она сейчас у меня. И если оставить в стороне момент исполнения (мой весьма скверно и отвратно звучащий голос), за одно могу дать более или менее твердое ручательство: напевы стихов выражены мною правильно, без особых искажений, в том самом “виде”, как я неоднократно слышал их на “братских” собраниях. Так что в этом смысле волновавший меня вопрос о “вечности” частично решен. Можно было бы при желании еще раз перепеть эти стихи на магнитофон в сопровождении нескольких голосов (подобие хора), но, к сожалению, у меня такой возможности нет, так как магнитофонную пленку (ленту) очень трудно добыть; магнитофон можно было бы взять напрокат. А я придаю большое значение вопросу о пении этих стихов.

Что касается вопроса о том, каким образом я собирал эти стихи и насколько текст их “каноничен”, скажу следующее. Одно время (еще в середине двадцатых годов) в моем распоряжении по счастливой случайности очутился рукописный сборник этих стихов, переписанный явно интеллигентным почерком (но то не была рука самого Добролюбова). Я тогда же все до единого выписал их из этого сборника. Там же была рукопись одного малоизвестного произведения Добролюбова — “Мои вечные спутники”, по времени написания относимая примерно к 1911 году. К величайшему моему сожалению, этот сборник мне у себя удержать не удалось, а его владелец поступил с ним довольно легкомысленно, о чем впоследствии сам не раз сожалел.

Я уже, как говорится, имел честь поставить Вас в известность о том, что мне приходилось по обстоятельствам, от меня не зависевшим, не раз и не два возобновлять свои записи стихов Добролюбова и вообще интересовавших меня сектантских лирических духовных стихов.

Последующие записи стихов “брата Александра” приходилось делать с единичных, случайно сохранившихся рукописных песенных сборников, написанных, как правило, в ряде мест и неразборчиво и рукой малограмотного писца. Мои друзья добролюбовцы как могли помогали мне восстановить верный текст, так что я могу ручаться, что значительных расхождений с авторским прототипом того или иного стиха (а, как общее правило, они не сохранились) вряд ли можно найти. Текст каждого стиха мною каждый раз проверялся, разночтения оговаривались».

 

«13 авг<уста> 1967 г. (Продолжение письма от 16 июля. — Т.П.)

Поэт Ник. Клюев никакого отношения к добролюбовскому движению не имел. Это человек с крепкой старообрядческой закваской. Если верить свидетельству Александра Блока, Клюев “из богатой старообрядческой семьи — рязанец. Клюев в молодости жил в Рязанской губ. несколько лет” (т. 7, стр. 313). Между тем по всем другим источникам он — крестьянин Олонецкой губ. Встречался ли (и когда) Клюев с Д<обролюбо>вым, мне неизвестно. Он (Клюев) на 9 лет моложе Добролюбова. Меня заинтересовало только сходство сюжета в одном из стихотворений (“Он придет, Он придет, и смятутся народы...”. — Т.П.). Правда, там, у себя на Севере, Клюев принимал какое-то участие в организации “вологодских братьев”, которые, по его словам, пели даже на своих собраниях некоторые стихи Александра Блока (по предположению последнего, из “Нечаянной радости”). Автор статьи о Клюеве в “Краткой лит<ературной> энциклоп<едии>” (т. 3, стр. 607) утверждает, что “в начале 30-х годов Клюев был выслан в Нарым”. Причиной высылки, по моему непроверенному предположению, послужило одно ходящее до сих пор в списках стихотворение, “посвященное” Д. Бедному и до сих пор незаслуженно приписываемое С. Есенину. Судя по тому, что Клюев умер в 1937 г. на Сиб<ирс-кой> ж<елезной> д<ороге>, можно сделать вывод, что он, в числе других, пал жертвой “культа” (Клюев расстрелян 25 октября 1937 г. — Т.П.).

Прошу извинить за бессвязное письмо. И притом с таким разрывом в числах. Сейчас живу в обстановке, не располагающей к углубленной, сосредоточенной работе ума, которую раньше называли “духовной”. И даже затрудняюсь сказать, изменятся ли обстоятельства в этом смысле к лучшему.

С приветом и лучшими пожеланиями. И. Ярков».

 

 

УСЛЫШЬТЕ, ПОТОМКИ!

 

Искреннее стремление Добролюбова к восстановлению, хотя бы частичному, былых связей с друзьями юности отразилось в его письмах и открытках конца тридцатых — начала сороковых годов (напомню: когда его уже «похоронили»). Они тоже оказались в архиве О.П. Вороновой. Приведу некоторые из этих раритетных текстов (с сохранением «опрощенной» орфографии автора).

 

«Вместо телеграммы

т. Миклашевский

привет

Я жив здрав, есть желанье иметь иногда письменную (и неписьменную) связь, в Москве ли вы, вы предполагали выезд в Среднюю Азию

отвечайте Тертер (район Азербайджана) художнику Судакину А. с передачей мне

жму руку

известный вам А. Добролюбов

передайте т. Вересаеву (если ему нужно)»

 

На штемпелях открытки — даты: Тертер — 2.4.39; Москва — 9.4.39.

 

«Письмо наружное

товарищ Миклашевский

письмо от известного вам брата Александра

извещаю о себе — я остановился (во всяком случае, до весны) в Кельбеджарах (самый глухой район Азербайджана), желанье наладить с вами опять связь (хотя бы письменную), пишите — буду отвечать подробно и есть кой-чего спросить, я вам писал летом раза 2 — вы не отвечали — поэтому не пишу — жду ваших 2, 3 слов, нет — пишите больше

помнящий вас известный вам Александр Добролюбов

16.ХII.39

Кельбеджары»

 

На этих же листах из школьной тетради приписано карандашом: «пишите новости вашей жизни и вообще умственной жизни стран мира, здесь мне почти ничего не слышно

посылаю вам стихотворение».

Далее идет текст стихотворения «Я памятник воздвиг тебе, рабочий мира...», а затем приписка снова чернилами: «просьба передать прилагаемое письмо сестре Иоанне Брюсовой». И снова карандашом, на отдельных страницах:

 

«сестра Иоанна

привет

после года молчанья вздумал написать, да — этот год был мне так тяжел, что раньше настоящего времени я не имел досуга возобновить связь с вами (не только с тобой, сестра, вообще все живущие там на севере — в Ленинграде и Москве объединяются в моем воображении в одно целое как жители городов — верней как представители умственного мира, я пока живу слишком далеко от него, может быть мне даже опасно жить около него), останавливаю нить мыслей, дело не в этом, сообщаю вкратце о себе — после года жесточайших разных неприятностей и даже ударов судьбы я наконец остановился в самой глуши Азербайджана, здесь для меня сейчас подходящие условия — подходящая работа (хотя чрезмерная, работаем сейчас зимой от света до света), подходящий заработок и есть и некоторый уют, живу надеждами будущего — создать и для себя лично какую-то обезопашенную жизнь (опять мысль уклоняется), вот и вспомнил о тебе Иоанна как одну из сестер утра дней моих, пишите о своих новостях — отвечу подробно (здесь часть текста неразборчива. — Т.П.).

п/с <постскриптум>

да, вот 2 просьбы

пришлите мне том избранных вещей Валерия <Брюсова> и если возможно Рамбо на французском или переводы из него (желал бы я точней описанья конца жизни и всей жизни его но не надеюсь что есть настоящие исследователи таких полных опасностей подводных рифов)

привет еще раз

23/ХII Кельбеджары

адрес мой

Азербайджан Кельбеджары (район Азербайджана) стройконтора рика

Добролюбову А-ндру»

 

Интересные (и новые) факты содержатся также в письме племянника Добролюбова Г.Е. Святловского (автора статьи о поэте в т. 2 биографического словаря «Русские писатели. 1800–1917»), присланном им из Ленинграда О.П. Вороновой в пору ее активных разысканий о судьбе поэта:

«Многоуважаемая Ольга Порфирьевна!

Минутой назад я закончил, наконец, разбор архива и писем А.М. Добролюбова. По всей вероятности, это еще не все. Возможно, кое-какие письма и документы будут мною обнаружены позже, при осмотре и разборе книг уцелевшей библиотеки. При этом письме отправляю также письмо моей матери, оставленное мне для отправки перед отъездом в Пярну (может быть, это опубликованная выше «Справка из жизни»? — Т.П.). Письма от старшей сестры маминой пока нет, так что спешу сообщить все, что я узнал при разборе архива. Мама пишет вам верно, что последнее письмо дяди было в декабре 1943 г. Нашел открытку со штампом почты 18/ХII-1943 г. Л<енингра>д, написанную Александром Михайловичем из Азербайджана со станции Уджары Закавказской ж.д., датированную им собственноручно 2 декабря 1943 г., Уджары. Открытка адресована на имя дворника дом 7 на Геслеровском пр. в Ленинграде, где мы жили во время блокады Ленинграда. Содержание: “Оч<ень> прошу дворника дома Геслеров, 7 сообщить мне, что ему известно о пребывании Ирины Михайловны Святловской (рожденной Добролюбовой), может быть, вам известно, если она выехала — в каком направлении, убедительно прошу. Брат Ирины А. Добролюбов”.

Таким образом, ошибочен лишь указанный мамой адрес: Евлах, до востребования. Мама, видимо, просто забыла.

Итак, вот, пожалуй, и все, чем я располагаю. Какие мысли и предположения вызывают последние сведения? Чем была вызвана смерть? При каких обстоятельствах погиб он? Видимо, ничего неизвестно. Ведь никого из близких и друзей не было рядом. А сестра, моя мама, была в осажденном городе, где потеряла двух сыновей и мужа, и не отвечала или отвечала очень редко.

Писем Ал<екса>ндра Мих<айловича> дов<ольно> много, но большей частью они кратки, раскрывают, как он сам пишет, кое-что “внешнее”, но и это внешнее раскрывает внутреннюю жизнь его тех лет.

Во время своего пребывания в нашем доме в Ленинграде (с сентября по декабрь 1938 г.) дядя Саша сблизился с моим старшим братом Михаилом и, видимо, многим делился, уединяясь лишь с ним. Встречался он и с Вл. Гиппиусом, вероятно. Будучи в Ленинграде, живя у нас, я помню, приходил домой он с инструментами. Работал по кладке печей, выполнял и штукатурные работы и малярные, видимо. Этими же работами был он занят все время, будучи на юге. Для работы литературной, видимо, не оставалось времени или он сам решил вычеркнуть для себя эту сферу деятельности. Не знаю, но лишь предполагаю, что так. Однако, будучи у нас в 1938 г., дядя Саша просмотрел “Из книги невидимой” и многое вычеркнул, как неприемлемое. На титульном листе книги его рукой сделана такая запись: “Впервые просмотрено мной в 1938 г. во время приезда в Петербург, все показное откидываю (также все рабское), остающееся занумеровано, остальное все ненужное. А.Д. 1938 г. 10/ХII”. Этот экземпляр у меня, я его свято храню.

Кроме того, систематизации и прочтения требуют письма, переписанные в совокупности и хронологич<еской> последовательности. Они многое объяснят в последнем периоде жизни А.М.Д. Найдена мною и рукопись, начинающаяся словами “Я предвижу, о отдаленнейший из потомков моих...” и далее на 17 страницах белые стихи и стихи разных, видимо, лет. Печатались ли они — не знаю. Напишите, пожалуйста, знаете ли Вы, судя по началу, что это за рукопись...” (Здесь письмо обрывается. — Т.П.)

В этом письме мы должны обратить внимание прежде всего на сведения, позволяющие назвать с немалым приближением к истине год кончины одного из первых русских символистов. До сих пор мы встречаемся в этой загадке с изрядным разбросом мнений: в «Краткой литературной энциклопедии» обозначена О.П. Вороновой дата — 1944, впоследствии признанная и ею самой недостоверной; в биографическом словаре «Русские писатели» Г.Е. Святловским — 1945 (?); в собрании сочинений В.Я. Брюсова — 1944 (?) и т.д. Последняя открытка Добролюбова, приведенная в письме Святловского, дала основания предположить условную дату смерти поэта: после 2 декабря 1943 г. Однако и это предположение было уточнено Святловским. Племяннику Добролюбова удалось совершить поездку в Азербайджан, побывать там, где жил и работал поэт в свои последние годы. Александр Михайлович Добролюбов умер в Уджарах не ранее весны 1945 года. Его могила на кладбище вблизи станции не сохранилась. Другие документы об этом времени (есть ли они?) не установлены.

В заключение — о событии не только в добролюбоведении, но и в нашем читательском: сочинения Александра Михайловича Добролюбова, тщательно отобранные, научно откомментированные А.А. Кобринским, с его замечательным исследовательским предисловием наконец-то впервые за столетие были изданы и у нас в России в серии «Новая Библиотека поэта» (СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 2005). Эта книга самого загадочного русского поэта возбудила заново интерес к его незаурядной личности. Остается надеяться, что последуют и другие издания его стихов и прозы наряду с новыми статьями о нем — проникновениями в тайны творчества «святого русского символизма».


Фотогалерея


Комментарии

Новости

16 февраля 2015

Дорогие друзья!

К сожалению, непростое с точки зрения сегодняшней экономики время, так или иначе отозвавшееся во всем, коснулось и нас. Начиная с 2015 года журнал «Иные берега» будет выходить только в электронном виде.
Надеемся, что это не помешает вам следить за нашими публикациями с прежним интересом и вниманием. Конечно, всегда приятно взять в руки с любовью изданный журнал и слушать шелест страниц, но... молодые поколения уже настолько привыкли к электронному способу общения и получения информации, что, может быть, и многие из них станут такими же верными поклонниками «Иных берегов», какими стали за годы существования журнала представители старших поколений.
До встречи в виртуальной реальности!
 
Наталья Старосельская